Ранней весной Нерон заговорил о поездке в Александрию, и Лукан с тоской ожидал, что ему придется сопровождать в ней принцепса. Брать в эту поездку Поллу он боялся, с другой стороны, без нее в работе над поэмой он чувствовал себя как без рук, хотя пребывание при цезаре, скорее всего, означало бы вынужденный перерыв в этой работе. После долгих споров Полла все-таки настояла, что поедет с ним, но эта уже нависшая было туча опасности внезапно рассеялась, потому что цезарь раздумал ехать в Александрию и решил сначала выступить с пением в Неаполе, а потом посетить Ахайю. Было это в самом начале весны. Лукан, всю зиму продержавшийся в относительно добром здравии, в начале марта вдруг слег с лихорадкой и кашлем, что дало ему самый убедительный повод, для того чтобы не ехать вообще никуда. Чтобы у цезаря не оставалось сомнений в истинности его причины, поэт даже нашел в себе силы явиться к нему на Палатин во всей красе своей болезни, так что Нерону ничего не оставалось, кроме как освободить его от почетной обязанности сопровождать себя. Никогда нездоровье Лукана не было более кстати, так что и он, и даже Полла благодарили богов, пославших ему болезнь именно сейчас.
Выступление Нерона в неаполитанском театре было отмечено двусмысленным знамением: после его окончания опустевший театр вдруг рухнул. Сам Нерон счел это знамение благоприятным и уже направлял свои стопы в Брундизий, чтобы ехать в Ахайю. Но, доехав до Беневента, задержался там, забавляясь состязаниями гладиаторов школы Ватиния. Ватиний вошел в круг новых его приближенных, подобных Тигеллину. Это был площадной шут, низкий как происхождением, так и душой. К сенатской знати он пылал такой ненавистью, что самому цезарю говорил: «Цезарь, я ненавижу тебя за то, что ты сенаторского сословия». И ему это сходило с рук, потому что он выражал мысли о сенате самого цезаря.
После этого рассеявшаяся было и забытая Луканом и Поллой угроза поездки в Египет внезапно возникла вновь. По какой-то причине Нерон передумал ехать и в Ахайю, опять вернулся в Рим и вновь заговорил о посещении Египта и других восточных провинций. Правда, в особом, изданном по случаю, указе он сообщал, что его отсутствие будет непродолжительным. Полла видела в этом зацепку для Лукана: подвергать тяготам непродолжительного путешествия человека, еще не выздоровевшего окончательно, было бы слишком явной жестокостью. Либо Нерон оставит его в покое, либо, взяв с собой, позволит ему остаться в Египте. Лукан же совсем не разделял ее надежд на лучшее и говорил, что зацепка эта скорее не для него, а для Нерона: тот не упустит случая позаботиться о нем примерно так же, как ранее позаботился о Бурре. Действительно, приглашение не заставило себя долго ждать.
Удрученный неприятным известием, Лукан начал готовиться к отъезду. Больше всего его беспокоила судьба неоконченной «Фарсалии». На этот раз он твердо сказал, что Поллу с собой не возьмет, потому что остаться в Риме будет безопаснее не только для нее, но и для поэмы.
– Будем надеяться, что боги смилостивятся надо мной, и я вернусь! – утешал он жену, не замечая, что сам противоречит своим недавним словам. – Проливать мою кровь ему нет смысла: про «Фарсалию» он не знает, а в остальном я веду себя примерно. Просто помотать меня в путешествии, зная, что слишком быстрый переход из-под одного неба под другое[126]
не пойдет мне на пользу, – это более вероятно. Но я буду очень стараться не развалиться – ради тебя и назло ему. В конце концов, все равно отправляемся мы в Египет, а не в Германию и не в Британию, и морскую качку я, по крайней мере, раньше переносил спокойно. Зато по возвращении на остаток лета мы с тобой опять уедем в Кампанию – до запрета на это наше «божество» пока еще не додумалось.Полла слушала его словно окаменевшая. Она поймала себя на том, что они уже совершенно всерьез и как вероятное будущее обсуждают то страшное, что еще год назад казалось лишь чистым умозрением. Полла смотрела на продолжавшего говорить Лукана и не слышала его слов, потому что вдруг впервые ясно осознала неизбежность того, что скоро – чуть раньше или чуть позже – его потеряет, а осознав это, зарыдала в голос и бросилась ему на шею. Он прижал ее к себе, целовал, утешал, что-то объяснял, доказывал, о чем-то просил – она не слышала его…
Буквально в тот же день Лукан вложил в уста Помпея утешение его жене Корнелии и продиктовал его Полле: