Потом мы устроились на ночлег: я — в своем углу, а он — в своем. Помню, что его угол был против двери. Он не лег, а сел, накинув на плечи старый плащ. Тайком он следил за мной, я — за ним. А может, мне это только казалось. Через полчаса он снял плащ и протянул мне. Я отказался — не хотел, чтобы и от меня после воняло, и он снова накинул плащ. И тогда я в первый раз обратил внимание на его глаза — они были красные и, главное, совсем такие же, как у того зверька, на которого я наткнулся, когда входил. И сам он был просто большой зверь, совершенно безобидный. Вдруг он спросил:
— Неприятности?
Я кивнул. Он покачал головой.
— От них не убежишь.
И все. Я лежал, глядел на него, и мне было ни капельки не страшно, а скорей любопытно. Борода прикрывала ему грудь, длинный саксонский нос разделял лицо надвое. А по обе стороны от него блестели глаза — получался как бы крест. Когда ночью я проснулся, он плакал, как ребенок.
2
А потом я проснулся уже утром. Он исчез, а вместе с ним запах и все остальное, кроме тряпок и жестянки. Этот бедняк оставил мне почти все свое имущество.
Я был голоден как волк, сбегал за водой и, дожидаясь, пока она закипит, впился зубами в шоколад. Потом удобно уселся на пороге. Солнце пробивалось сквозь листья деревьев, пели птицы, и, хотя я окоченел и у меня разламывало поясницу, я был счастлив и спокоен, как никогда в жизни. Дяди Джорджа и Сэма Спроггета словно на свете не было. Вот это жизнь, братцы! Но все-таки на душе у меня кошки скребли, я беспокоился, что подумали обо мне моя старуха и Гарри, знает ли Дороти, что я удрал из дому, и беспокоится ли она за меня; поймали или нет беднягу Краба, который был такой же несчастный, как этот бродяга.
А потом вместо беспокойства пришел страх, и я уже не мог усидеть на месте, вскочил, спустился в овраг, вымыл жестянку, умылся и, глядя, как скользят по воде паучки, стал мечтать о бритве, потому что щетина у меня росла и вместе с ней нарастала грязь. Да, братцы, иногда человек бывает несчастен из-за того, что нет бритвы и куска мыла. Никогда не забывайте их. Честное слово, это важнее еды.
Из травы выглядывали подснежники, белые-белые, и от этого я показался себе еще грязнее. Я в первый раз видел не букетик, а растущие подснежники, каждый сам по себе, и мне захотелось собрать их. Я сорвал один. Стебелек был тонкий, как игла, и пальцы мои кольнуло холодом. Вдруг мне стала неприятна его маленькая, словно восковая, головка. Был один мальчик, с которым мы дружили, я его очень любил. Однажды он упал с высокой трибуны на гоночный трек, с самого верха прямо на асфальт, и, ясное дело, разбился насмерть. Накануне похорон меня привели к нему домой, в гостиную. Он лежал в гробу, накрытый покрывалом, с кружевами вокруг шеи. И теперь этот подснежник напомнил мне его лицо, а лицо у него было совсем чужое.
Я вернулся в свой подвал, обшарил его, заткнул пожитки бродяги в угол и ушел. Трудно было поверить, что я провел всю ночь в этом хлеву, и я удивлялся, как другие бродяги выдерживают так много ночей подряд — не с кем проститься утром, некого ждать вечером, — а потом вдруг я понял, что теперь это и мне предстоит. От этой мысли стало так тошно, что меня чуть не вырвало. Солнце грело тепло и ласково, но меня оно не радовало, а тут еще оказалось, что моего велосипеда нет, и это был последний удар. Если бы меня кто увидел тогда, то, наверно, принял бы за сумасшедшего. Я метался по этому храму, как мышь в мышеловке, обежал шестьдесят комнат за десять минут, шарил даже в зарослях ежевики, поднимал каждый кусочек штукатурки, заглядывал под кучи досок и сорванные с петель двери. Потом убитый горем, встал как истукан, а когда пришел в себя, то первым делом увидел жалкие остатки роскоши — свой велосипедный фонарик. Я представил себе, что иду по холмам и долинам с этим фонарем в руке, горько рассмеялся и забросил его подальше, в темный коридор, который вел на кухню.
Но фонарь не разбился, я подобрал его, отнес на кухню и воткнул в дырку в стене. Там я долго стоял не двигаясь: сам Будда не мог бы со мной сравниться. Но внутри я весь кипел, проклиная этого бродягу, этого Иисуса Христа и его самопожертвование за то, что он подсунул мне кастрюльку для чая взамен двух быстрых колес. Когда я думал о том, что он сидит теперь в своих рваных штанах на моем блестящем кожаном седле, а его вонючие ноги нажимают на сверкающие стальные педали, чего только я ему не желал: корчей и болячек, язвы и парши, лихорадки и холеры; и чтоб черти его на том свете пичкали горячими угольями. Но какой толк! И лишь позже мне пришло в голову, что, может, этот велосипед был нужен ему позарез, так нужен, что он вынужден был его взять, а мне оставить все свое имущество: чай и жестянку. Мне хочется верить в это.