Он всегда, даже предвзято как-то, уважал стариков: кто знает, что открылось им в столь долгий, по человеческим меркам, срок их жизни? Что видят они, что знают о ней, нами пока не постигнутого — даже самые незадачливые, которых люди до старости непутевыми называют, деды?.. Он достаточно встречал и знал их — и внешне незатейливых, в непробиваемой, проверенной жизнью скорлупе простоты, и других, в колючках житейской немудреной хитрости, и самых разных; а ясности, которой он хотел, не было и, кажется, не могло быть. То, что он знал о жизни умозрительно, понаслышке и в чем еще не был уверен до конца, они, по крайней мере, самые сильные из них, испытали на своей судьбе, и знание их уже не только знанием — убеждением стало. Каким?..
Это как раз и было тем потаенным корешком человеческим, вытащить который стоит больших трудов…
Зачем это ему, он и сам сказать затруднялся; знание его так бы и осталось лишь знанием, пытаться чему-то учиться на чужих ошибках было, по его мнению, глупостью: у каждого они свои и чисто иллюстративны по отношению к характеру… Скорее всего, просто интерес брал и, как это ни неожиданно для самого себя, — зависть… Ну, вот это уже совсем ни к чему, ребячество какое-то… Инфантильность, да. Старость жестче, суше, резче; ты и сам потом не захочешь ясности ее, последней определенности…
Все чепуха, с неудовольствием оборвал он тогда себя. Не торопись, все проще. Как это, у Хемингуэя: смотри на людей непредвзято, читай книги честно и живи, как живется…
Наверное, он думал об этом старике много, и с некоторых пор ему стало казаться, что излишне много — может потому, что не так уже и часты случаи такие? Пожалуй, так. Ну, что ж: есть старик-пенсионер, человек с т а в о р а н н и й, как называют в селе не любящих залеживаться поутру. В этом угловом доме живет, наверное, семей пять, а снег чистит только он один, ничего в этом странного нет. На его памяти есть несколько таких вот стариков, со стрункой… Может, у него только и осталось обязанностей перед людьми, что чистить в меру старческих сил своих дорожку в снегу — кто знает? И снова он с запоздалым, как вдруг показалось ему, сожалением подумал — беречь бы их надо, беречь…
Несколько раз, проходя мимо, он видел жителей дома Терентьева, людей большей частью пожилых, а один раз даже старика, крепкого еще, подвижного, — он бодро топтался на месте, что-то рассказывал женщинам, смеялся и тыкал палкой в сторону сараев… Проще всего было бы подойти и спросить.
Не подошел он в первый раз, не подходил потом. Ему и сейчас, кажется, не жалелось, что не узнал он раньше про старика побольше — надо бы, но что же поделаешь, если так вышло. Больше жалел и вспоминал именно тех, кого знал и кого с детства любил, и по-другому не мог. Он только спросил о нем у своей хозяйки, прожившей здесь за офицером местного гарнизона без малого сорок лет — как-никак они почти соседи… «Бог с тобой, какие там соседи, — будто бы даже испугалась старуха, и тут же равнодушно зевнула. — Мне и знакомы-то здесь дворов десять, а ты… Не знаю». — «Как же так, — не хотел верить он, в его селе жило тысячи три людей, и все знали друг друга. — Дом этот угловой… — это ж метров сто пятьдесят всего!» — «Не знаю я, — с раздражением повторила старуха. — Он мне не сват и не брат, мало ль их тут… снег чистют». Он, наконец, понял, что хозяйка и вправду не знает и не хочет знать ни тех, что «чистют», ни всех других; только неприязненно, брезгливо удивился этому «чистют» офицерской вдовы, хотя и взятой из деревенских, но давней уже горожанки…
Наступила весна, ранняя и погожая. Дела у него мало-помалу налаживались, но работы не стало меньше, даже наоборот — подваливало. Целыми днями мотался он по городу и возвращался на улицу поздно, когда начинали уже подсинивать воздух теплые сумерки и стоял, запутавшись в ветвях аллеек, сизый весенний дымок. Копошились перед домами люди с граблями и лопатами, прибирались потихоньку, выметали жухлые лужайки, у костров с нечистым, жирным от всякой резины мусорным дымом стояли, смотрели зачарованно немногие ребятишки.
И ведь уютно здесь, будто бы только сейчас заметил он. Тишина, свежесть, живая земля и трава — с толком все, как и на всякой тихой пристани. И покой, долгожданный, которого так не хватало многим в жизни…
В один из таких вечеров, возвращаясь из трехдневной командировки, он увидел, что местный «Зелентрест» добрался теперь и сюда. Не только акации — и клены вдоль улицы были безжалостно, куцо обкорнаны, под ногами хрустели и путались молодые, еще полные сил и соков, теперь напрасных, ветки, обрезки…
Он сначала не понял, не увидел до конца все содеянное. Обеспокоенный, вышел на середину улицы, огляделся.