К середине лета клены выгнали тонкие длинные побеги и стали похожи на густые, скверно связанные метла. Улица совсем утратила патриархальный, по-своему уютный и покойный вид, лезли в глаза всякие заборы, дощатые, вровень со стенами, фронтоны каких-то сараев, диких построек, и все это вызывало в нем каждый раз глухую досаду, неприятие.
Увидел он Петровича в один из воскресных дней, когда шел к себе. Тот сидел у ворот и докуривал цигарку: затягивался чаще, все поглядывая на нее, а потом встал — высокий, сутулый, с выпирающими из-под сатинетовой темно-синей рубахи лопатками — замял окурок, бросил его наземь и направился, старчески подтаскивая ноги, к калитке. Крупные морщины около усов и на шее, запавшие и хмурые будто глаза, волосы старика, стоящие коротким ежиком, грязно-серые от седины — все это он успел заметить. Брякнула, пропуская во двор, щеколда, медленно затворилась дверь калитки. Он не знал, что видел Петровича в первый и в последний раз.
Где-то уже в конце декабря, под самые новогодние праздники, старик заболел.
Новая зима, не в пример прошлой, выдалась малоснежной, морозной. Тем тягостней было ему теперь видеть там, где он привык уже встречать подчеркнутый порядок и, как он хотел думать, заботу о нем и о других — запустение: толкотню сухого снежка, зализанные ветром барханчики, даже помои, выплеснутые кем-то второпях. Могло статься, что Петровичу некогда или уехал он куда; и проходили неделя за неделей, солнце все смелее катилось на лето и уже освободило южные скаты крыш, а хозяина все не было. Временами кто-то наспех откидывал, отгребал от ворот насыпавшийся снег; тротуар натоптался горбом, даже самым малым не отличался от соседских; и из-за всего этого, незначительность чего и сомнению не подлежала, улица совсем стала для него временным пристанищем, жить на которой значило пережить некоторые трудности начинания, готовить себя к другому, лучшему, и, наконец, покинуть ее навсегда.
Скоро он уже точно знал, что Петрович дома, что болен он, и всерьез. Весть принесла хозяйка квартиры, услышавшая, наконец, о старике от соседей. Был ли это рак или другая какая современная болезнь, старуха не запомнила: весь свой век она «как сыр в маслице каталася» и никаких болезней не знала, чем гордилась не на шутку. Сообщив все это, она принялась рассказывать что-то о том, как шутоломил в своей жизни Петрович — рассказ беспорядочный, из вторых или третьих уст, и злорадный… Он услышал об измене, которой мучил жену Петрович с какой-то там эвакуированной, и как он «родную ведь дочерю выгнал из дому» за наговор на начальство одно; живет она теперь где-то далеко, замужем, на глаза ему не показывается до сих пор… Многим он тут в копеечку, в нервишки стал: одному дорожку к квартире заступил, сам поселился; а вот недавно тоже выкинул фортель, донес в милицию на татар-перекупщиков, не дал людям спокойно пожить. Она так думает, что таких вот бог людям в наказание дает, уж бог — он накажет… Он не стал слушать дальше, сказав не совсем сдержанно, что чужая душа — потемки, и со стороны, понаслышке, об этом лучше не судить. Старуха с подозрительностью уставилась на него, промолчала, а потом с неделю гадила ему по мелочам. Но это и в самом деле были мелочи.
Старик, судя по всему, медленно, неотвратимо умирал.
По словам уже забывшей обиду хозяйки, Петрович недавно перенес приступ с н е д о л г и м параличом; совсем плох был, но оклемался и теперь вот даже ходит помалу, во дворе показывается. И, по разговорам, будто головой ослаб — заговариваться, чудить начал. С ним говорят, а он как бы и не слышит; все в лицо смотрит, внимательно-внимательно, а потом подойдет ближе, тихонько за руку либо — страх-то божий! — за щеку потрогает, и будто успокоится, и все говорит: «Ничего, мол, ничего, все хорошо будет, не горюйте…» А что «не горюйте» — неизвестно…
Она сама ходила смотреть, и таким это (не к ночи будет помянуто) страхолюдным он ей показался — ну, хоть в гроб клади…
И опять, чувствуя его молчаливое угрюмое несогласие, настырно сводила к одному: покуролесил мужик, повредничал на своем веку… Мало того, что дочь с горя под Читу уехала; он и прощать ей, и видеть даже не хочет. И тот, у которого она в секретаршах ходила, уже вернулся давно, пенсионерит как ни в чем не бывало, а он все не допускает до себя. Их, начальничков-то, много, а дочь — она одна, хорошие люди так не делают.
Он молчаливо выслушивал все это, не перечил больше — бесполезно было. Молва, как это бывает, заживо отпевала человека и, опытная, не ошиблась: старику опять стало хуже, он слег. Приехал откуда-то с Украины и уже не спешил назад сын его, дочери была послана телеграмма. Ее ждали со дня на день, и больше всех — будто бы сам Петрович… Правдой ли было последнее или раздутыми за чаепитиями догадками, он не знал, только прислушивался и ждал.