— Надо, обязательно надо. Ну, если ты считаешь, что твое время торжествовать, тогда уж раскрывай секрет целиком: откуда все знал? В советах, в комиссиях не заседаешь, на планерки тебя не зовут — откуда знал, что и как директор задумывал? Не сорока же на хвосте приносила. Я депутатом лет десять, а и то всего не знал, что ты в кляузах доносил.
— Сороки есть, Вася. Подглядывают и разносят, — сказал Николаев на удивление миролюбиво, как будто и не он минуту назад хохотал и злорадствовал. Глыбина все больше разбирал интерес: да что же он за человек? Что такое накопилось в нем за эти годы, что и отталкивает Глыбина и как будто притягивает, так бы вот и заглянул в самую глубь его мстительной души, и в то же время хочется отвернуться и не глядеть на его бесстыжую рожу. — Загадка, слышь. Я, положим, свой счет имею, а вот они… Какой им расчет гадить директору? А расчет должон быть, что-то свое защищают. Не раз думано, почему они новости свои рассказывают обязательно при мне. Прямо-то в глаза не скажут, а все этак вроде как меж собой и по секрету.
— Да о ком ты талдычишь? — не выдержал Глыбин. — Шпионы, что ли, какие? Изолгался ты весь, Третий.
— Извини подвинься, таился — да, но лгуном не был.
— Ты хуже, чем лгун, бить тебя, сволочь такую, надо. Возьму вот бутылкой шарахну по башке.
— Засудят, дурака. Кто тебе поверит, что Николаев сам на себя наплел? Это дурость, друг Вася, кулаками махать. Ударить можно культурненько, конвертиком. И тебя, и меня, и кого хошь. Вон старикана твоего, художника, как саданули, с копыт долой, а тоже, говорят, конвертиком. Так что не шуми. И не думай, что я тебе пришел секреты выкладывать. Я к тебе пришел, поскольку ты активист и критик, а я, стало быть, элемент пассивный, понял? Не понял, вижу. Не защищай Князева, все равно его сожрут. Я это давно вижу, а ты слепой. Я свои счеты свел, с меня хватит, если хочешь знать, я уж с год не писал, другой кто-то пишет. Обиженные — это орудие, а сила — в тех. И сила, думается мне, в том, что они порядка не хотят. При порядке-то, Вася, работать надо, отвечать, недолго и с тепленьким местечком расстаться, стало быть, при беспорядке лучше. Другого расчета не вижу.
— И все-таки ты темный человек, Третий. Мути у тебя на душе — телегой не вывезешь. Худо тебе живется, ей-богу, худо.
— Перед тобой не скрываю: не сладко. Петь, сам понимаешь, не пою. Той радости, что попервости радовала, не испытываю. Насладился вдосталь. Даже перебрал, видать. Как на духу говорю. Но и твоей не принимаю. Нет в твоей драчливости радости, тоже, гляжу, петь разучился.
— Поговорили… Славно мы с тобой, Третий, покалякали. Это ж надо в такую извиль душу свою закрутить! Не даст она тебе спокойно помереть. Намучаешься…
У Глыбина все думы, большие и малые, начисто вылетели из головы, кроме одной — о Николаеве. Всякие бывают в жизни неожиданности, давно ли, например, шурин выкинул такое, чего никак от него не ждал, или вон с Садовским, тоже думать не думано, но все они в конце концов объяснимы, а уж то, что Николаев содеял, ей-богу, никакому уму не подвластно. Самое первое — обиду его — Глыбин еще так-сяк понять мог: отняли честный заработок — на сердце и закипело, злость разум помрачила… Такие случаи бывали. Впервые, что ли, подряд открыли, может, тыщу лет люди по аккорду подряжались, в совхозе чуть не каждая постройка таким манером поставлена, и сколько угодно бывало так: выведут счетоводы помесячную — ах, много заработали! — бац, и срезали. И судились, а толку что? Разругаются — уйдут, год-два поболтаются вдалеке от дома, глядишь, назад просятся. Эта-то сторона еще объяснима. Конечно, восемь или сколько там лет мстить обидчику — насытиться можно во как! Желчи в организме не хватит. Ну ладно, допустим, Николаев и в этом уникум. А вот поведение его тут, за столом, то, с какой сладостью он хохотал в лицо, то, что под конец чуть ли не разрюмился, этого не постигнуть. Но какой-то расчет у Третьего был, надо только припомнить, какую он тут околесицу нес.
И Глыбин стал восстанавливать в памяти весь разговор. Что-то такое его царапнуло, но не ухватил сразу, промелькнуло, другим заслонилось, а вот что?
«Про борьбу что-то… Да-да, борьба за правду. Все, мол, боремся. Нет, не все, а что-то такое он сравнил… Да нас же, меня и себя! Вот-вот, именно так: ты борешься, и я борюсь, а кто прав, еще поглядеть надо… Вон оно, значит, как: борец… М-да…
А черт его знает, вдруг да в самом деле уверовал, что борется за справедливость? Толчок-то несправедливость дала… Сначала, значит, за свой интерес боролся, а там, помаленьку-помаленьку, и за государственный заступился, все ж таки не хапуга он, не дармоед, все своим горбом наживал. И конечно, за целую жизнь как-никак усвоил: есть у государства — есть у меня. Что-то в этом мужике кроется. Такое кроется, от чего не отмахнешься…