— Есть еще и третьи следы, — ответила Ева, не поднимая головы. — Мы с Гайгалене занялись твоей картошкой. Гайгаласы считают, что в долгу за комнату.
— Гайгаласы? Может быть… Но при чем здесь Толейкене?
Ева выпрямилась и огорченно посмотрела на него. С пальцев ее капала вода.
— Я не думала, что ты обидишься. — В ее голосе было искреннее сожаление. Горе оставило глубокую печать на ее лице: Ева была бледнее, чем раньше; в больших черных глазах — теперь они казались еще больше — отразилась новая черта, которая спокойному, покладистому лицу придавала какое-то бунтарское, решительное выражение.
— Почему мне на тебя обижаться, Ева? За что? — смутился Мартинас, застеснявшись собственной грубости. — Я только потому, что у тебя и без меня забот по горло.
На ее губах промелькнуло что-то похожее на улыбку, но Мартинас был уверен, что это ему только показалось: после избиения Арвидаса он еще ни разу не слышал ее смеха.
— Ты не можешь меня обременить, Мартинас, сам знаешь. Что бы я для тебя ни сделала, все равно будет мало. — Румянец залил ее щеки при этих словах; она торопливо нагнулась, скрывая волнение, и продолжала мыть ноги.
— На моем месте каждый бы так поступил. Я ничем не рисковал, — неискренне ответил Мартинас.
Ева вылила на ноги остаток воды. Пустое ведро покатилось по наклонному лужку к стае гусят, которые плескались в ямках, куда натекла вода. Желтые пуховые комочки с писком рассыпались в стороны. Икры Евы, нежно загоревшие на весеннем солнце, тоже были желтые, с золотистым оттенком, как эти неоперившиеся гусята, — на них маслянисто блестели капли воды.
«Почему она не Года?» — подумал Мартинас. Кажется, она заметила, что он слишком долго смотрит ей на ноги. Он отвернулся и притворился, что интересуется покинутым аистиным гнездом, которое гигантской шапкой торчало на высохшем тополе у пруда. На костлявых сучьях дерева гасли последние лучи солнца.
— Ева, — не оборачиваясь, сказал Мартинас. — В такое время, может, не пристало об этом говорить. Арвидас в больнице, и все прочее… Можешь подумать, что я хочу использовать твою дружбу. Если тебе неудобно, смело отказывай — я не рассержусь.
Ева растерянно посмотрела на него.
— Без сомнения, я бы мог договориться с Гайгалене, но кто знает, как долго они тут будут жить? Правда, про переезд на торфяник Клямас теперь что-то не заикается, но неизвестно, что ему еще ударит в голову. Да у них и ребенок маленький, и огород. Я хотел бы у тебя столоваться, Ева. В пекле Шилейки просто вытерпеть нельзя.
— Надо было сразу так сделать, — от души обрадовалась Ева. — Я хотела сама предложить, но боялась, что не угожу… Ведь я не кончала никаких курсов домоводства.
Она сказала это с такой серьезностью, что Мартинас не мог не рассмеяться.
— Я привык есть на обед подогретый завтрак, а если он холодный, умею и сам подогреть.
— Пока Арвидас… был, я каждый день стряпала обед, хоть часто ели его мы уже вечером.
— В листке календаря я как-то прочитал восточную пословицу: «Завтрак съешь сам, обедом поделись с другом, а ужин отдай своему врагу». Мы литовцы-крестьяне, поступаем наоборот: завтраком делимся с другом, потому что некогда съесть одному, обед часто отдаем врагу, потому что женщинам некогда его стряпать, а ужином набиваемся сколько влезет — надо же хоть раз поесть как следует. Я готов приладиться к такому способу, какой тебе будет удобней, Ева, — пошутил Мартинас.
— Я начну снова готовить обед. Времени у меня теперь хоть отбавляй. — В последних словах ее прозвучала горькая насмешка. — А сегодня вечером выпьем молока. Поздно выдумывать что-то еще.
Они направились в дом. Мартинас шагал немного сзади. Он глядел на когда-то стройную ее фигуру, обтянутую черным платьем; видел светлую полоску шеи, скромно подстриженные каштановые волосы, естественную походку усталой женщины, которая словно не ощущала взгляда идущего за ней мужчины, и почему-то вспомнил свою мать, когда ему было каких-нибудь четыре года. Мать давно уже умерла; из года в год он все реже вспоминал ее, но всегда вспоминал молодой, одетой в черное траурное платье, пропитанное восковым похоронным запахом. Только теперь, много лет спустя, он смог достойно оценить ее, вжиться в тяжелую долю молодой вдовы. Ему казалось, что он слишком мало ее любил, не был достаточно внимателен, часто обижал, и при мысли об этом сердце сжимали жалость и мучительное ощущение невозвратимой утраты.
Мартинас поравнялся с Евой и взял у нее из рук пустое ведро.
— Я вспомнил свою мать, — буркнул он, еще больше удивив ее.
Дверь комнаты Гайгаласов была распахнута настежь. Клямас, только что вернувшийся из бригады, валялся в сапогах на кровати и одной рукой качал люльку, вокруг которой прыгал Арвидукас, по примеру взрослых корча рожи и таким образом веселя младенца. С половины Толейкисов вышла Гайгалене с дымящейся миской забеленной картофельной похлебки. Мартинас сказал «добрый вечер», поблагодарил женщину за помощь и, пожелав приятного аппетита, вошел вслед за Евой в ее комнату.