Ева поставила на стол три кружки молока. Поначалу ужинали молча, только Арвидукас своими проказами нарушал неловкое молчание. Мартинас думал, не слишком ли легкомысленно он поступил, договорившись столоваться у Евы. После избиения Арвидаса он заходил сюда лишь один раз — сообщить Еве о несчастье, — и теперь его раздражала мысль, что люди невесть что могут подумать о мужчине, который зачастил к одинокой женщине, тем более что раньше он был таким редким гостем в этом доме. Потом они понемногу разговорились. Напряжение спало. И к концу ужина оба они уже чувствовали ту близость, которая обычно соединяет двух товарищей по общей судьбе. Мартинас понял, что Ева, говоря о своих отношениях с Арвидасом, не откровенна до конца, но и так сказала больше, чем полагается в таких случаях; ее доверие очень взволновало его, и он сам не почувствовал, как открыл тот уголок своего сердца, который принадлежал Годе. Простились они, испытывая самые дружеские чувства друг к другу. Два с половиной месяца, проведенные по соседству, так не сблизили их, как этот час за кружкой молока. Мартинас пожелал Еве, чтобы скорее вернулся Арвидас («Вот увидишь, вернется здоровее прежнего»), а Ева в свою очередь уверяла Мартинаса, что его дружба с Годой, без сомнения, завершится свадьбой («Обыкновенные женские капризы; больше ничего. Пройдет…»). Оба не очень-то верили в исполнение добрых пожеланий, но и одной и другому стало как-то веселее, что нашелся человек, который сочувствует, искренне хочет помочь и сам нуждается в такой же помощи. Они были вроде сбившихся с ног путников, севших спина к спине вздремнуть в чистом поле, потому что лишь таким образом — поддерживая и согревая друг друга — они могли отдохнуть.
Гайгаласы уже легли. В накуренной комнате раздавался оглушительный храп умаявшейся женщины. Несло духом нечистых пеленок, сохнувших на веревке, протянутой поперек комнаты. В густых вечерних сумерках, словно далекая лампа, мерцал огонек; поначалу тусклый, потом все светлее, пока наконец, осветив худое, небритое мужское лицо, угас, окутанный облаком дыма.
— Не спишь? — тихо спросил Мартинас, недовольный, что не удастся незамеченным проскользнуть в свою комнату.
— Видишь.
— Договорился столоваться у Толейкене.
— Удобно…
— Что говоришь? — В слове Гайгаласа Мартинас усмотрел двусмысленный намек.
— Толейкис был единственный человек, который мог управиться с этими свиньями. — Гайгалас нервно затянулся дымом. В свете сигареты злобно посверкивали запавшие глаза.
Мартинас никогда не испытывал симпатии к Гайгаласу, а теперь почувствовал к нему просто ненависть.
— Я тоже хотел бы видеть Толейкиса в кресле председателя, а не в больнице. Посмотрел бы я, как бы он выбрался из этого капкана, который сам поставил, — с досадой отрезал он и, переведя дыхание, добавил порывистым голосом: — Они требуют полный план кукурузы. Навикас даже предложил перепахать рожь…
— Полоумный! — Гайгалас швырнул сигарету под ноги Мартинасу и натянул одеяло на голову. Потом вскочил, резко спихнул его ногой на пол и сел на кровати. Но Мартинас уже ушел в свою комнату. Гайгалас снова лег и долго ворочался с боку на бок, мучительно стеная и ругаясь, будто ему жгли пятки.
«Этому-то никогда не будет хорошо. Точит зуб сам не знает на кого», — подумал Мартинас. Он старался ни о чем не думать, чтобы скорее заснуть, но против его воли перед глазами безо всякой связи проносились картины, словно перепутанные кадры из анонса какого-то фильма. Он видел пластмассовое, словно усиженное мухами лицо Быстроходова, Барюнаса, бутылку коньяку в мясистой лапе, поросшей серой шерстью, криводушный угрожающий взгляд Навикаса, видел братана Шилейку, посиневшее, мертвецки оскаленные зубы, полумрак кладбищенской часовни в провонявшей комнате, и снова Быстроходова, Барюнаса, Навикаса… Мартинас уткнулся в подушку, но карусель лиц без удержу продолжала вертеться. «Надо что-то делать… Надо что-то делать… делать… делать… делать… — настойчиво нашептывал на ухо перепуганный голос. — Поеду завтра в Вешвиле…» Эта мысль мелькнула неожиданно, но он не удивился. Словно уже думал об этом когда-то, потом забыл и теперь снова вспомнил. Он еще не знал, что там будет делать, куда пойдет, с кем будет советоваться и будет ли вообще советоваться, но неясное предчувствие говорило, что там, только там он найдет окончательное решение, откладывать которое больше уже невозможно.
IV
Сразу после праздников ушла из дому Лелия. Морта нашла на подушке записку. На ней каракулями было нацарапано: «Ухажу жить в горад за прислугу. Не ищи ничего не выйдет не вернусь всиравно». Лелия не закончила даже четырех классов, потому что приходилось смотреть за младшими детьми, однако, даже десять лет просидев за школьной партой, она все равно писала бы коряво, с несметным количеством ошибок, которые не могла уразуметь ее тупая головка, больше склонная к практической деятельности, чем к рассуждениям.