Я оказался в затруднении, которым сопровождается отказ от прежних взглядов без выбора новых, причем известную роль играла здесь и перемена обстановки, квартиры. Меня окунули в действительность, которая требовала, по крайней мере, перемены образа жизни. «Вот теперь начнется жизнь», — припомнилось мне высказывание Катажины, провозглашенное ею, когда мы вступали во владение нашего семейного гнезда. Тогда я тоже испытывал внутреннюю потребность «начать сызнова», лишь с той разницей, что без тревог и душевного смятения.
Я не предполагал, что мебель — глубокое кресло с прибитым снизу инвентарным номером НСДАП[7]
, диван, шкаф, — способны возбуждать тревогу, а она тревожила самым фактом своего существования. Я подсмеивался над Терезой, которая еще явно сомневалась в реальности нового приобретения, а сам, вопреки тому, что радовала перемена к лучшему, порой задавался вопросом, имеет ли она смысл, не является ли вся эта мебель жалкой и смешной, словно боялся стать ее рабом. Вдобавок мне недоставало привычной работы, следовательно, времени было с избытком, чтобы тратить его на пустопорожние раздумья. Пожалуй, именно это и представляло наибольшее зло.Я бесцельно слонялся по квартире, останавливался перед зеркалом, ощупывал лицо, скалил зубы и корчил рожи. Ходил за покупками, чистил картошку, мыл посуду, проветривал простыни и одеяла на балконе, драил наждаком дверные ручки, прочищал калориферы, выстригал продовольственные карточки в соответствии с нашими дневными потребностями и скалывал талоны, наконец — штудировал газеты, систематически выписывая из них различные сведения: о правительстве, партии, международных делах, экономике Германии. Владелец квартиры, вероятно, был до войны страховым агентом, прежде чем сделался агентом гестапо, так как я нашел в комоде пачки полисов, напечатанных на меловой бумаге. Именно чистые оборотные их стороны подсказали мне мысль вести заметки и заняться самообразованием — великолепная белая бумага попросту требовала, чтобы ее использовали. Начиная свои исследования, я не задумывался об их прикладной стороне, но вскоре пришел к выводу, что они пригодятся. Я знал так мало, так мало.
Следовательно, день у меня был словно бы занят, однако возня, которой еще недавно вполне хватало, чтобы целиком предаваться ей, теперь не удовлетворяла меня, ибо я проникся убеждением, что уже перерос ее, смотрю на нее с высоты собственной персоны. Ничего подобного Там я не испытывал. Там между мной и моей работой царило полнейшее согласие.
— Тебя что‑то гнетет, Ромек, — заметила как‑то Тереза. — Осунулся. Что с тобой?
— Ничего особенного. Мне кажется, что у меня слишком много свободного времени.
— А ты уже отдохнул? О работе не беспокойся, скажи только, какую хочешь. Сегодня вечером у меня собрание, затянется допоздна. Не леди меня, ужинай один.
— Какое еще собрание? Что вы на этих собраниях делаете? Мир спасаете?
— Спасаем‑таки, если тебе угодно. Сегодня директора будем вывозить на тачке, уж больно зазнался, все развалил начисто, производительность хромает, а он… Ну, посмотрим. Будет трудновато, вуереновцы мешают.
Я обрадовался, так как знал, что такое ВРН, пригодилось изучение газет.
— На моей фабрике не будет борделя, — сказала Тереза. — На той неделе не выдавали зарплату, в прошлом месяце привезли гнилое полотно, в руках разлезалось, с мая простаивает агрегат, и не ремонтируют.
— Ты все это принимаешь к сердцу?
Она смотрела на меня так, словно не расслышала вопроса.
— В декабре будет съезд партии, — сказала Тереза как бы про себя. — Меня выдвигают в делегаты. Я им там скажу в Варшаве, что думаю. Даже печень болит от всего этого.
Она схватилась за живот. Ну как же я мог морочить голову Терезе своими сомнениями, при ее больной печени, в преддверии партийного съезда. Негоже было.
В тот день я долго ждал возвращения тетушки, но к полуночи забеспокоился не на шутку, наконец оделся и пошел на фабрику. Ворота были уже заперты, собрание давно кончилось, охранник ничего не знал о Терезе. Еще раз проверил дома: не пришла. Снова вышел, на этот раз в комиссариат милиции. Оттуда позвонили в городскую комендатуру и на станцию «Скорой помощи». Тереза была уже в клинике, подстрелили ее на улице, ранили в живот.
Дежурный врач не обещал ничего утешительного. Тереза получила три пули. Меня к ней не пустили. Милицейский капрал, сидевший в коридоре у изолятора, сказал:
— Бандиты ее отделали. Подстерегали.
— Но почему? Господи, почему?
Он пожал плечами. Осведомленность такого рода не входила в его компетенцию. Я ждал в дежурке, сам не знаю — чего и кого, пока не приехал Лясовский с двумя штатскими. Мы вошли вместе в изолятор, где одиноко лежала Тереза. Уже прооперированная, без сознания. Подле нее сидела сестра, держа руку на пульсе.
— Полагаю, сделали все, что было возможно, — сказал Лясовский. — Лишь бы пришла в сознание, чтобы могла сказать — кто. Ведь она должна была их видеть, стреляли в упор, спереди. Хорошо, что вы здесь, может, что‑нибудь знаете? Ведь живете вместе. Видели ее перед собранием?