Стрелять разом начали — наугад, во все стороны, заполошно, с одной только мыслью: заглушить, задавить вездесущих, невидимых
Он сработал по вспышке и долбил по высокой булыжной ограде, подымая над нею мучнистую пыль, — первый в роте стрелок, у которого автомат при работе навскидку не дергался, а как будто вкипал в прирожденную ямку под правой ключицей. Потом побежали к ограде. Попадали, медленно встали, занося над шершавой стеной автоматы. Чечен лежал навзничь, откинутый пулей, худой и как будто состарившийся. На груди остывал слиток крови, которая липко текла из продырявленного жилистого горла. Оловянно серевшее костяное лицо казалось детски маленьким и жалким, несмотря на густую щетину и по-волчьи оскаленный рот. Под грязной ладонью затих автомат, заслуженный, битый, обтерханный до голого белого блеска. Тут-то он и почуял этот новый, ни с чем не сравнимый, единственный запах, различимый сквозь пыль, ощутил испарения теплого, остывавшего тела, на которое пялился с чувством звериного любопытства и страха. Тело словно бы сделалось легче и суше. Душа, не душа — из убитого им человека выпаривалась влага жизни, и в таком же невидимом, но осязаемом облаке умирал на руках у Михальчика Леха Батрак.
А потом этот чистый, свежий запах убоины задавили другие, вездесуще-всесильные, будничные: нестерпимая садная гарь дизелей, сладковатая вонь синеватых бензиновых выхлопов, затхлый, вяжущий запах висячей, никогда не садящейся пыли, хрустящей на зубах, взбиваемой ногами, снарядными разрывами, буравчиками пуль, кирпичной, земляной, бетонной, известковой, проникающей всюду и даже под крышку твоего котелка. Под резинку трусов. Вонь горящей резины, железа и пластика, полыхнувшего от перегрева цевья автомата. Ядовито-удушливый запах всего, что горит, а гореть, как известно, способно практически все. Наждаком обдирающий горло металлический запах сгоревшей взрывчатки. А еще кисло-уксусная, неотрывная, неистребимая вонь многократно промокшего и недосушенного на печурке белья, заскорузлой от грязи и машинного масла одежды, едкий дым отсырелого дерева, не желающего загораться, рвотный запах заношенных, сбитых ботинок. Тошный привкус «пушсала» — жирно-масляной банки тушенки, которую никак не оттереть от слоя солидола. Горячий запах разопревшей сладкой пшенки и разбухшей безвкусной перловки над курящейся кухней, алюминиевый привкус и ветошный запах желтоватой воды, называемой чаем. Медный вкус и смолистая горечь сигарет типа «Прима», продымленных ногтистых черных пальцев у рта. Горячий рассол свежей крови, отвратительный острый, кисло-гнилостный запах сгустелой, как бы слившийся с запахом твоего многодневно немытого, самому себе мерзкого тела. Постоянный, обыденный смрад. Костяных на морозе, завонявших в тепле или брошенных на солнцепеке и обсаженных мухами трупов. А сильней всего пахло дерьмом. Одинаково стойко, всегда. Отовсюду: из нужников, окропленных лизолом и посыпанных хлоркой, из холодных окопов, отрытых в железной, леденистой земле, от проточной воды, от столетних камней, в пустоглазых кирпичных руинах и в мобильных брезентовых госпиталях, из нечищеных ртов и от взмыленных тел, ото всех и с особенной силой от снайперов или разведчиков, возвратившихся с долгой засидки, то есть опять от тебя самого. Навалившего прямо в штаны не от страха, а от безысходности: по-то людски уже невозможно — и негде, и некогда.
И сейчас Лютов гнал, вырываясь из этого сложного, неделимого запаха, который в его памяти, под кожей был нетленен. Норовил обогнать трупный яд, но тяжелая вонь не слабела, а как будто бы только сгущалась с каждым километровым столбом, так что уж начинало казаться, что ее средоточие — там, в Кумачове.
В Луганске его дважды останавливали — не прятавшие лиц ребята в камуфляже, бойцы «народной армии», основа, поджигатели с глянцевито сияющими автоматами, только-только отертыми от пахучего масла. От лютовской машины пахло дальними дорогами, нажженным бензином, моторным нагаром, но в контрразведку никто не играл. «Куда?» — «В Кумачов». — «Проезжай». Заглядывали под сиденья, в багажник, царапали взглядом его украинский, добытый Володькой Аркудиным паспорт. Лютов понял, что если бы шел не пустой, с ухищренно сокрытым стволом, снаряженьем, припасами, все бы были ему только рады. Даже «чье?» и «кому?» не спросили бы — все понятно и так, если он в Кумачов.