Жена беспокойно глянула на него, а тёща окинула колким взглядом.
«… Я год в тюрьме отсидел, и на три сослали сюда. И Константина Игнатьевича тоже отдали под суд. Чего–то натворил там. Шесть лет разбирались его преступления… За три года до смерти, только и был оправдан сенатом. Тёща сейчас должна к мазурке переходить…»
— Ой, а как Костя превосходно знал польский… и дочку велел учить…
«Не угадал!» — удивился зять.
— … А как мазурку мой муж танцевал… Лучше поляков! — победно глянула на молодых.
Подыгрывая тёще в этом месте рассказа, зять обычно вставлял:
— Ну уж, лишку хватили… Поляки с детства мазугку обучены танцевать, — поставил чашку на стол и весело подмигнул жене.
— Ну, Володенька, тут ты не прав… Ты же не видел, а говоришь. Хоть у Наденьки спроси, — не думала она сдаваться. И кому? Зятю что ли? — Мне ли не помнить, дети, как он мазурку танцевал?!
— Пагтнёгша–то у него кто была? — глядя на тёщу, добродушно улыбнулся зять. — Газве с ней плохо станцуешь? — восстановил мир и хорошее настроение. — А тепегь, дети мои, — немножко передразнил Елизавету Васильевну, — непгеменно кататься на коньках. Да, да, да! Всенепгеменно и сейчас, — поднялся он из–за стола. — Наденька, где твои коньки?
За молодыми увязалась и мать.
— Снегу–то, снегу! Чистый, нехоженый, а как блестит от луны, — воскликнула Надежда, как воскликнула бы на её месте любая эмоциональная молодая женщина, да к тому же учительница, кем и являлась по образованию. — Володя, мама, а вон заячья тропа петляет, — как девчонка радовалась она. — Смотрите, как замёрзшая речка красива, — подняв перед собой руку с коньками, обводила вокруг, не веря своему счастью и мечтая, чтоб оно длилось вечно. Чтоб никогда не кончалась божественная эта новогодняя ночь. Чтоб всегда снег был так чист, как будущая жизнь, а рядом находились двое самых родных людей — мама и муж… — А тут что? — задыхалась от беспричинного счастья. — Скорлупок под ёлкой насыпано… Белка орешки щёлкала, — задрала вверх голову и, забыв о белке, залюбовалась бездонным звёздным небом: «Как прекрасна всё–таки жизнь, — как–то мимолётно подумала она. И зачем в ней что–то менять?»
— Господи! Светло–то как. Будто днём, — поддержала дочку мать. — Никто ещё не спит, — кивнула на неярко желтевшие окошки изб.
— Вот и плохо, что не спят, отойдите–ка в стогонку, — услышали звон колокольцев, раздававшийся всё ближе и звонче, и пара седых от изморози лошадей, запряжённых в кошеву, осыпала их снегом, обогнав на повороте у въезда в село.
Из саней слышался крик, свист и хохот.
— Местный богатей гуляет, — отряхивалась Елизавета Васильевна.
— Догуляется когда–нибудь, — помог ей зять. — Да ну их, пойдёмте кататься.
Засунув руки в карманы и насвистывая, чтоб успокоиться от неожиданной встречи, он катил по замёрзшей реке, далеко оставив жену и тёщу.
Владимир Ильич был материалист и не верил в конец света от «небесного дождя», или какого другого. Но верил, что сам сможет создать «конец света» для российской буржуазии и промотавшегося дворянства, и чтоб приблизить это событие, с утра стоял за конторкой, работая над своими «рынками».
____________________________________________
В выпускном классе гимназии все стали серьёзнее и задумчивее.
Кто думал о будущем, кто о гимназистках из мариинки, Дубасов о том, что делать после занятий — поиграть на бильярде или выпить. Дилемма разрешилась до гениальности просто — он совместил оба этих мероприятия.
Аким тоже совмещал мысли о будущем и о Натали. Но мысли о Натали стали как–то блекнуть, видимо потому, что давно не встречал её. На Рождественский бал она не пришла.
А за окном слышался смазанный расстоянием, мерный барабанный бой — как всегда, на семёновском плацу обучались солдаты. Барабанная дробь была до того тихая, что даже ссорившиеся на подоконнике воробьи заглушали её. Но главное не звук, а смысл. От чириканья смысла никакого не было, а барабанная дробь способствовала размышлению…
«В универе, где дядька преподаёт, конечно, легче учиться, чем в военном училище… не в смысле знаний, а в смысле дисциплины. Вон как Глеба муштруют в кадетском корпусе, хотя, по большому счёту, там учатся дети. Юнкер кадету не чета!»
Педагогов больше не трогали.
«Не до сук», — как говорил Дубасов.
К скелету свечи тоже не приставляли. Взрослые всё–таки. Англичанин Иванов вздохнул свободно, и опять стал вбегать в класс как на пожар. Но двоек в огромных количествах теперь не ставил.
То же самое и математик «Колёк». В этом учебном году его прозвище ассоциировало не с отметками, а с именем.
На переменах Шамизон, прижавшись к тёплому боку печки, хвалился победами на любовном поприще.
Рубанов, познавший тайну любви, абсолютно не верил выпуклым, близоруким глазам, похотливо блестевшим за круглыми очками.
«Врёт! Только на фотографических карточках и видел женщин», — делал пресыщено–загадочный вид Аким, лениво листая учебник.
В классе он прослыл за философа, потому что как–то сказал: «Скучно, господа! Единственная наша привилегия над животными — мы можем скучать…»