Однако Нечаев ощутил в этой жалобе на закон едва прикрытое самоосуждение собственной, внезапно прорвавшейся грубости. Поэтому помалкивал, давая дозреть этому раскаянию.
— Не згода балакать о тим, чего сам не бачив, — нерешительно начал Ковеза и замолк.
Нечаев ждал.
— Слухай же… Був у них в полку храбрый командир. И був его замисник, хитрован и скорохват. Вин и зробыв — наклепав на старшего. И — на его место! Полк — поблиз границы. Фашисты шандарахнули — замисника чуток зацепило. Вин швыдко на газике вдогон лазарету. Зато наш командир огнем «максима» прикрывал всех, когда прорывались… А ночью разведчики вытягнули. Не то истек бы кровью. Вось и щемит у него сердце до сей поры.
Разведчик ухватился за обнажившийся корень сосенки. Да, не красноречив он был. Однако за немногие секунды рассказа — почти насильно выжатого из него — так волновался, что не сразу ощутил, как скользнула нога по откосу.
…Прислушиваясь к разрывам снарядов — немцы обстреливали лес из «самоходок», Клинцов сказал:
— Слово «малодушие» у нас имеет лишь один единственный смысл. Это недостаток отваги. Попросту трусоватость, узковато, по-моему. Хотя в главном и правильно. Прислушайтесь к звучанию: малодушие… Мало души, значит. И самое отвратительнее малодушие, когда стараются не ради победы, а ради своей шкуры.
Клинцов помолчал. Переждал: где громыхнет «отшелестевший» над головами снаряд? Многие взглянули на компасы, когда рвануло…
— Снова очередную площадь обрабатывают, — заключил Шеврук. — Зараз подадимся в уже крапленую…
Клинцов наклонил голову, соглашаясь. И продолжал:
— По-моему, у нас важнее, чем в обычном фронтовом подразделении, сознать емкость этого понятия — мало души… Мы с командиром видели, когда набирали добровольцев: некоторые вызвались идти в тыл врага прежде всего потому, что видели множество возможностей отличиться. Притом лично. В этом, вообще говоря, нет ничего плохого. Кому только двадцать, ясное дело, тех обуревает стремление проявить себя. Помнишь, — Клинцов быстро повернулся к Шевруку, — как мы перед отходом свои восемнадцать лет вспоминали?..
— Еще бы! — кивнул тот. — И ты рассуждал о нашем социалистическом гуманизме. Полезно б и хлопцам послушать.
— Это при случае!.. — ответил Клинцов и продолжал: — Как видите, ожидания оправдались. Каждый новый день у нас чем-нибудь отличен от предыдущего… Но вместе с тем убедились мы, что и наши враги также не трусливы. Редко поддаются панике даже при внезапнейшем на них налете. Не трусливы, но малодушны!.. Вот она, по-моему, самая суть. Обесценена человеческая жизнь в их глазах — вот основа гитлеровской военной муштровки. Ведь подлинно человеческие чувства, — к примеру, чувство боли за убиваемых неарийцев — недостойны верноподданного фюрера. Значит — опасны! Замысел нацистов — уничтожение целых народов — требует омертвления человеческих чувств. Отсюда и беспощадность объявляется доблестью. Малодушие ведет к бездушию, цинизму. Издеваясь над светлыми чувствами, фашистский «зольдат» самоутверждается, возвышается… Надо ли говорить, что этакое самоутверждение чуждо нам! Цинизм — тоже наш враг. Советским бойцам отвратительны всякие насмешки над искренними чувствами, даже над внезапно возникшей симпатией. — Мельком взглянув на Хомченко, Клинцов продолжал: — Сегодня прибавились к нашим трофеям еще шмайсеры и пистолеты. Поделимся с партизанским отрядом. Оружие нужно как воздух. Однако вполне ли сознаем, насколько мы сами нужны друг другу? Настоящие ли мы побратимы? У нас, к счастью, нет погибших. Только нельзя надеяться, что будет везти и дальше. Поэтому запомним: если кто-то сегодня обидел товарища, то завтра может и не успеть загладить свою вину…
Клинцов кивнул командиру: беседа, мол, закончена.
Начали строиться. В километре к северу все еще бухали снаряды. Но сейчас они уже не привлекали внимания.
Отряд направился к изувеченному снарядами сосняку. Бойцы знали, что немцы не будут еще раз обстреливать этот участок леса. Сорок залпов — вот их боезапас. А он уже израсходован. Когда до сосняка — значит, и до привала — осталось не более двухсот метров, командир и комиссар пошли рядом.
— В общем, люди наши лучше, чем они считали сами себя в мирной жизни, — сказал Шеврук. — Правда ведь?
— Именно так.
— Я хоть и в сторонке держусь, а всегда слушаю твои беседы на привалах… И соглашался, когда ты толковал о том, что сделаться авторитетным в глазах других бойцов можно, лишь научась не выделять себя среди них.
— А немного позже ты внушал лейтенанту Алексаеву: чем шире и глубже познаешь индивидуальность отдельных бойцов, тем убедительнее вырисовывается наша общность. Единство наше. Верно?
— Вполне. Тут одна и та же идея. Но повертывается различными гранями. Смелый и находчивый Алексаев имеет слабинку: видит в подчиненных лишь исполнителей.