Джангильдинов не спеша прошелся вдоль патронных ящиков, открыл наугад несколько из них. И всюду сверкал драгоценный металл.
Колотубин, окинув взглядом гору ящиков и брезентовых мешков, мысленно прикидывал, сколько же потребуется дней и ночей, чтобы все пересчитать? «Может, принимать на вес, как товар?» Он посмотрел на командира. В глазах Джангильдинова уловил такой же немой вопрос.
— Берем? — спросил Колотубин.
— Все берем, — махнул рукой Джангильдинов и, повернувшись к чекисту, коротко приказал: — Грузите!
2
По большому тонкому стеклу струились дождевые капли.
Чокан Мусрепов, поджав под себя босые ноги, сидел у окна на широкой двухспальной французской кровати, застланной двумя серыми суконными солдатскими одеялами, и углом мохнатого банного полотенца старательно снимал густое ружейное масло с винтовочного затвора. Рядом лежала, тускло поблескивая, новенькая трехлинейка.
Чокан изредка поглядывал в окно, и в его темных, немного печальных продолговатых глазах отражалась тоска обитателя степи по солнцу, теплу и широкому раздолью. Что говорить, ему до боли скучно и тесно в этом большом чужом городе, где огромные каменные кибитки стояли рядом, как солдаты, плечом к плечу, сдавливая улицу.
Казах хмурился, и лицо его принимало какое-то свирепое и дикое выражение. А лицо Чокана и без того было некрасиво: плоское, неровное, с крутыми выступами скул, словно под кожей по бокам возле косо посаженных глаз заложены крупные шары. Узловатый шрам толстым синеватым обрубком проволоки пересекал от уха до губ правую щеку. Выступающие вперед надбровные дуги с кустистой черной порослью подчеркивали угловатый лоб. И только глаза, в которых можно было увидеть доброту и застенчивость, да полные темные губы свидетельствовали все же о мягком и покладистом характере сурового на вид молодого казаха.
Чокан смотрел в окно, вытирая затвор. На улице двигались потоком рабочие и работницы, подняв воротники, накрыв головы платками. Они шли после трудового дня, отстояв смену у станка, а Чокан принимал их за бездельников. «Неужели они все работают? День еще не кончился, ночь не наступила, а они по домам уже разбредаются», — думал, сокрушаясь он.
Хлопнула дверь, и в комнату вошел друг и земляк Чокана Темиргали с двумя полными ведрами, поставил их на пол, сказал по-казахски:
— Опять капает… Промок весь.
— Снова из трубы шайтана воду брал? — спросил Чокан.
— Из трубы, из водопровода.
— Плохая вода, вся железом пахнет.
— Ты никак к городу не привыкнешь.
— И не хочу привыкать, — глухо произнес Чокан. — Никогда не привыкну!
За окном дождь. Который день кряду не показывалось солнце, над городом низко висели набрякшие тучи, они чуть ли не задевали прокопченные заводские трубы, чем-то похожие на мусульманские минареты, туманили золотые кресты и луковицы бесчисленных московских церквей. Дождь шел неторопливо, размеренно, словно на небе кто-то лениво двигал тяжелым ситом, нехотя выполняя нудную работу.
В окно виднелась часть дворика, отгороженного от улицы железным забором. Два клена и старая липа блестели мокрой листвой. Истоптанная, смятая трава приподнималась, тянулась кверху. А за оградой прохожие месили грязь улицы.
— Какие мокрые дни в русском краю! Одна вода… Верно, Темиргали?
Темиргали Жунусов, присев на корточки, попытался зажечь камин. Сырые дрова разгорались плохо, дымили. Темиргали со свистом через нос втягивал в себя воздух и, вытянув губы, отчего тонкие усы его топорщились в стороны, старательно дул.
— А? Что? — отозвался Темиргали, не поворачивая головы.
— Какие мокрые дни, говорю. — Чокан вставил затвор, щелкнул курком. — Весна в степи давно прошла, лето давно наступило… А в Москве ни весна, ни лето. Один сплошной дождь и дождь. Если бы не давал слова агаю Джангильдинову, давно ушел бы назад, в степи…
Темиргали, наконец, раздул пламя, подложил сухих поленьев. Оранжевые языки пламени весело заплясали, облизывая прокопченную кастрюлю, которая висела на проволоке. Отблески пламени осветили круглое, как кашгарское блюдо, лицо Темиргали, запрыгали в его узких, продолговатых глазах.
— Дождь, говоришь? А разве у нас, в Тургайских степях, дождей не бывает? — В голосе Темиргали можно было уловить чуть заметный насмешливый тон.
— Когда в степи, да еще летом идет много дождей, в сердце казаха много радости. — Чокан сделал вид, что не обратил внимания на насмешливый тон друга. — Трава растет высокая, по грудь хорошему коню. Табуны сытые! А в городе что? Много дождя — это никакой тебе радости, только сапоги рвутся!
Чокан Мусрепов, довольный своим ответом, заулыбался, обнажая крепкие, ровные зубы. Конечно, против таких слов возразить трудно. Встал с кровати, прошлепал босыми подошвами по грязноватому дубовому паркету. Высокий, плечистый, сильный. Чокан на спор может поднять коня-двухлетку и нести его сто шагов. А тут вот приходится сидеть, словно взаперти, в этой комнате. Еще недавно она служила гостиной какому-то барину, обставлена была дорогой, со вкусом подобранной мебелью, стены украшали картины в золоченых рамах, с потолка свисала большая хрустальная люстра.