Действительно, у него была репутация чуть ли не эксперта. Доходило до курьезов. Приходит к нему как-то знакомая девица, всего лишь знакомая, между прочим (Ш* рассказывал, он любил — рассказывать), и с порога заявляет:
— Ш*, сделай меня женщиной. Прямо сейчас. Мне позарез нужно стать сегодня женщиной.
— Но почему я? — удивился Ш*.
— Ты, Ш*, слывешь фантастическим любовником и не сделаешь мне больно, — отвечает девица. — Понимаешь, я люблю одного молодого человека, и он меня тоже любит. Я обещала ему, что завтра вечером ему отдамся. Но по дурости я наговорила ему про себя всяких глупостей, я такого про себя насочиняла. Я же не знала, что все так далеко зайдет. Он поймет, что я девочка и бросит меня. Он сказал, что все простит, кроме лжи.
Ш* не сделал ей больно.[5]
А потом он увел мою бабу.
Однажды в дедовском доме я нашел дагерротип. На нем — мои предки. Двое. Лица, конечно, не ахти какие благородные, но свирепые. Баб на фото нет. Бабы дома: ткут, прядут и стряпают.
А недавно я встретил «свою бабу». Которую увел Ш*.
Сильно повзрослела, малость пополнела; давно замужем. Стоит, смущенная, отводит взгляд: кажется, ей стыдно, что тогда, много лет назад, она меня бросила — подло, изменила мне. Ради нескольких дней с Ш*.
А я ее понимаю, теперь. И тогда, кажется, понимал — но злился. А теперь вот не злюсь. Может, в ее жизни ничего лучшего и не было, чем те несколько дней с красавчиком Ш*… которого я тоже встретил, намедни. И еле признал: рыхлый, почти лысый, глаза белесые, — видать тестостерон свой весь истратил. В отличие от некоторых.
Как Лев Толстой
В ** лет, на ** году совместной жизни и на пятый день жуткого, непрекращающегося скандала моя мать сбежала от моего отца. Сбежала, потому что не могла больше терпеть, потому что боялась. А еще, потому что сбежать — значит отомстить.
Она появилась у меня ранним утром, возбужденная и напуганная, с небольшой дорожной сумкой в руке.
— Пожить пустишь? — спросила она смущенно. — Я сбежала от отца. Как Лев Толстой. Ты не будешь меня осуждать?
— Мам, как я могу тебя осуждать? — отвечаю, — я же сам сбежал от жены…
Но сначала я убежал от него. Я это сделал первый. Как только закончил школу — сразу уехал учиться, чтобы никогда больше не жить с отцом под одной крышей. От него нужно держаться подальше, — таково было мое решение, продиктованное инстинктом самосохранения. Мой отец — настоящий ветхозаветный деспот: необузданный, жестокий и несправедливый. Его бесит и пугает все, что хоть малость отличается от него: его бесит и пугает все и вся. Он, если честно, невыносим.
Это наша семейная беда. Вообще беда.
Не представляю, как мать так долго его терпела. Очевидно, сильно любила, если конечно можно назвать любовью чувство, похожее на мазохизм.
Впрочем, я ее понимаю, всегда понимал и, разумеется, всегда жалел. Я даже отца пытаюсь понять, вникая во все обстоятельства его безумного существования. И зла на него не держу, хоть он и лишил меня родителей, эдип твою мать. Почти не держу…
— Ничего не бойся, — сказал я матери, — тебя здесь никто не тронет.
Недели две она выглядывала со своей кровати, как затравленный маленький зверек, почти не ела и не спала. Она боялась. Наконец страх прошел, но лучше ей не стало. Страх сменился злобой. Она проклинала отца, как могут проклинать только женщины. Как могут проклинать только женщины, умеющие беззаветно и преданно любить. Я слушал ее; матери нужно было, чтобы кто-то ее слушал.
А потом мать начала плакать. Она затопила слезами всю мою маленькую квартирку, горькими слезами обиды и жалости к себе. Я гладил ее седую голову; ей нужно было, чтобы кто-то ее гладил. И слезы промыли ей глаза. Она успокоилась.
«Красивые мужики — сущее наказание», — сказала она. «Некрасивые тоже не сахар», — подумал я.
Успокоившись, мать начала совершать от своей кровати маленькие вылазки. Сначала на кухню, чтобы сварить суп (она привыкла каждый день его варить). Потом — на ближайший рынок (надо же было из чего-то варить). Я ел этот суп: матери нужно было, чтобы кто-то его ел.
Наконец, когда мать начала уходить от дома достаточно далеко и подолгу где-то гулять, а в глазах ее вновь появилось беспокойство, — я понял, что ей надоело прятаться. Мать всегда была деятельной натурой. Очевидно, что ей захотелось начать, наконец, жить. Возможно, одной.
— Поеду я, сын, — сказала она как-то утром.
— Куда? — спросил я.
— Поживу немного у брата; может, еще чего придумаю. Если что — к тебе вернусь, — ответила она.
Я не сильно ее удерживал, понимая, что с ней происходит. Лишь горько пошутил:
— Одному, мам, жить хорошо, только невыносимо трудно. И вместе с кем-то жить хорошо, но невыносимо трудно. Никакой разницы…
И мать уехала. Пожила немного у своего брата… а потом сняла маленькую квартирку, купила телевизор и мягкую мебель, — попробовала жить одна.
Впрочем, через полгода мать вернулась к отцу. Звонит мне:
— Ну что, сын? Что скажешь по этому поводу?
— Ничего я тебе, мам, по этому поводу не скажу, — отвечаю. Я немного помолчал, а потом добавил: