Власти тогда даже несколько растерялись, меньше всего ожидали такой формы протеста: массовое подписание писем, требующих отмены несправедливого приговора. Советская интеллигенция давно уже казалась аппаратчикам полностью прирученной и привыкшей к идее непогрешимости «руководящих органов». Процесс пробудил в людях массу таких однозначных чувств, как гнев, возмущение, протест. Я помню, что именно эти простые чувства обуревали меня, когда зимним вечером я возвращался из зала суда, где только что видел, как судья Смирнов и общественные обвинители Васильев и Кедрина глумились над двумя нашими собратьями, виновными лишь в том, что они писали и печатали за границей сатиры диких времен. Я возвращался в московский Центральный Дом литераторов, где меня ждали друзья и где в парах паршивого коньяка витала крамола. Мы собрались за одним большим столом — те, кто побывал на процессе, и те, кто там еще не был (у руководства была дурацкая идея нравоучительности, а посему писателям предлагались билетики в зал суда), и стали обсуждать ситуацию. Собственно говоря, никто и не думал пока еще, что идет обсуждение, пока что все выкрикивали.
Некоторые, впрочем, молчали. Помню, один писатель, когда к нему обращались «старик, ну, подтверди, ведь ты же там тоже был и все слышал», мямлил: «Я ничего не слышал, у меня ухо, старички, болит; у меня просто-напросто гниет то левое, то правое ухо»… Потом я предложил написать письмо протеста. Георгий Владимов и Анатолий Гладилин немедленно согласились с этой идеей.
Так в шуме и неразберихе писательского застолья (такие сумбурные трапезы с выпивками были типичными для того времени) родилось движение советской интеллигенции шестидесятых годов, известное как «подписантство». Письмо было написано в тот же вечер в пустом кабинете главного редактора «Юности» Бориса Полевого. Если бы знал верный рыцарь социалистического реализма, для чего было использовано его служебное помещение! Адресовано письмо было почему-то товарищу Луи Арагону. В этом адресе, возможно, сказалось подсознательное желание слегка перестраховаться: Арагон, редактор влиятельного парижского журнала, был хоть и западным человеком, но все-таки коммунистом; обратиться открыто к независимой западной прессе (то есть по советской терминологии «буржуазной прессе») мы тогда еще не решались. На следующий день письмо стало ходить по рукам, мы предлагали близким друзьям поставить свои подписи. Интересно, что одним из первых, не задавая никаких вопросов, письмо подписал Р. Рождественский. Евтушенко перед тем как подписать предложил переадресовать письмо в ЦК. Совершенно очевидно, что большинство подписавших это первое в истории послесталинской творческой интеллигенции письмо протеста руководствовалось сугубо идеалистическими соображениями. Последовавшее за этим пятилетие ознаменовалось именно вспышками массового идеализма, противостоящего мрачной работе идеологического аппарата.
После писем в защиту Гинзбурга, Галанскова, Лашковой и Добровольского последовали репрессии в творческих организациях и научных институтах. В начале 1969 года мне случилось быть в Новосибирском академгородке, этом гнезде крамолы и передовых идей, одном из наиболее прочных оплотов «шестидесятников». Там тогда царило уныние, атмосфера поражения, и все-таки, вспоминая сейчас те дни, я вижу лица настоящих идеалистов и думаю о том поразительном отсутствии скепсиса и цинизма; вот оно, советское донкихотство! Процесс же Синявского и Даниэля оставался для всех символом чистого огня.
Увы, мелкие бесы, подобно саламандрам, плясали и в этом огне, как выясняется сейчас. Отвлекаясь от эмоций, я вспоминаю, как мы были поражены тогда свирепостью приговора. Приговор этот не вполне соответствовал сравнительно мягким нравам первых трех послехрущевских лет. На аудиенции у одного очень высокопоставленного партийного чиновника я был удивлен, когда тот стал едва ли не извиняться за процесс — мы-де этого не хотели, Руденко (генеральный прокурор) поставил нас перед фактом и т. д. Отматывая временами ленту назад, я иногда думал, что в этом деле было что-то еще кроме того, что было произнесено и прочувствовано, какая-то загадка; как ни хотелось об этом думать, но что-то там было еще кроме идеализма.