Вот почему совсем немногим дано осилить механику власти, познать ее суровую тайну.
Лишь одиночки – творцы истории – одолевают ее вершины. Он безусловно – один из них.
Монархи были подперты династией. Власть получали из рук отцов. Уже в младенческой колыбели.
Другое дело – такие, как он. Никто не помог. Все только мешали. Зато и он никому не обязан.
Открытие двадцатого века: историк – это интерпретатор.
Не торопитесь опровергать заносчивость автора, напоминать, что это общеизвестная истина.
Все звездочеты и летописцы, биографы далеких времен, при всех допущенных ими вольностях и допущениях в пределах знания.
Историки прошлого столетия, которым выпало жить в России, были кудесниками, поэтами. Они творили миры и мифы не хуже, чем олимпийские боги.
Патерналистское мирочувствие – это и есть тот дар Творца, которым он наделил человека для долгого странствия на земле.
Устойчивее и крепче, чем где-либо, оно привилось к российской почве. Никто его не воспринял так истово, безоговорочно, как наши предки. Для них верховенство земного бога стало естественным, как дыхание.
Когда Распутин совсем обессмыслил и развенчал сакральность монархии, они возродили ее в диктатуре. На сей раз были они уверены: Россия не слиняет в три дня.
Но если Романовых все же хватило на три столетия самовластия, коммуносоветская империя едва протянула три четверти века.
Легенды умирают в трагедиях и возрождаются в опереттах. Думая о Троянской войне, мы вспоминаем не столько город, изнемогающий в осаде, не древний торжественный гекзаметр, а бойкую музыку Оффенбаха.
Время безжалостно к завоевателям и благосклонно к оппортунистам. Возможно, в этом его предпочтении и кроется секрет выживаемости. Героям свойствен трагический жанр, поэтому знакомиться с ними спокойней в театре, а не в жизни.
Я не хочу вступать в дискуссии, участвовать в изнурительных спорах. Культ цели, оправдывающей средства, и в том числе любое злодейство, мне остается непонятен. Казалось бы, мрачный опыт столетий мог бы чему-то и научить.
Но с фанатическим упорством профессиональные кликуши все убеждают нашего брата: чтобы тридцатый век воссиял в белых – без пятнышка – одеждах, следует собственными телами выстелить путь в земной парадиз.
Ибо у каждого поколения своя историческая задача, своя отведенная ему роль.
С такой риторикой не поспорить, таких апостолов не унять. Не зря же так долго она опутывает, так намертво вяжет наши умы.
Счастье всегда приходит завтра. Но – не сегодня. Таков закон, определяющий ход вещей.
Не посещала ли вас порой такая непрошенная догадка: бо́льшую часть недолгой жизни мы пребываем в ожидании?
Оно будоражит и нашу юность с ее честолюбивыми снами, и зрелость, не склонную к обольщеньям, и старость, не верящую в спасение.
Я так и не понял: нам дан во благо или, наоборот, в наказанье этот томительный непокой?
Благодарить ли его за то, что так и не дает передышки, не позволяет уму отдохнуть, душе зарасти, и каждое утро усаживает за письменный стол?
Или посетовать: угомонись, сколько же можно ждать и надеяться, все еще маяться, верить в чудо?
В памяти сразу же возникает неисчислимая вереница встреченных тобой неудачников. Кажется, до последнего вздоха они уповали на милость неба, удачу и поворот судьбы.
Возможно, кому-то, кто был погрубей, понеотесанней, необразованней, иной раз подмигивала фортуна и доставалась щепотка фарта.
Тут нет ничего необъяснимого. Умники часто уходят в тень и пропускают вперед профанов. Тогда, по причине своей неграмотности, диктаторы вынуждены диктовать.
Но сами они, естественно, думают, что право приказывать им дано как безусловное признание их выдающихся дарований. На самом же деле все их триумфы основаны на избавлении от власти химер – химеры совести, химеры сочувствия и сострадания, химеры знания и просвещенности. Это отсутствие достоинств и есть тот самый секрет удачи, прочной, устойчивой, неизменной. Оно и дало им их абсолютную, уже ничем не стесненную власть.
Сегодня верится в это с трудом, но в первой трети минувшего века жил я в горячем приморском городе, был жарко, беззастенчиво молод, и мир, который меня поджидал за поворотом, еще казался то вешним садом, то стадионом. Сделать свой окончательный выбор между футболом и литературой казалось мне непомерно трудной, едва ли решаемой задачей.
Понять, что все предстоящие годы, с их первого до последнего дня, станут одним ежечасным выбором, не мог я долго, очень возможно, что даже и не хотел понять, все норовил от них отмахнуться.
Я сознавал, что играю в прятки, что эти дошкольные забавы смешны, трусливы и неприличны, я видел, что город становится тесен, и все-таки медлил, все не решался.
Чувствовал, что это разлука не только с городом, но и с молодостью.
Я сам дивился, что так упрямо, как примагниченный, возвращаюсь к этому Главному Решению – к броску в московскую неизвестность.
На самом деле дивиться нечему. Все беды и радости, все события, вместившие в себя мою жизнь, были заложены, закодированы в тот день и час, когда я разрубил все узлы и перешагнул все рубиконы.