Впрочем, не все так парадоксально. В пьесе присутствует подтекст. И у Василия Витальевича есть, безусловно, своя сверхзадача, которая его побудила принять неожиданное предложение. Он и не скрыл ее от меня – не хочет уйти с клеймом человека, приблизившего ужасный конец последнего русского самодержца.
А все же – ловлю я себя на главной, финальной, все итожащей мысли – шекспировский, даже античный пик его переполненной судьбы был в тот роковой, сокрушительный день, когда, рискуя своею жизнью, вернулся он тайно из эмиграции, чтоб хоть посмотреть на тот белый дом, в котором, по слухам, исчез его сын.
Однажды неотвратимо и властно приходит твой срок подвести итоги. И пусть не однажды себе внушал: не делай этого, это значит, что ты окончательно расстаешься со всякой надеждой на завтрашний день. Все вздор, если надо понять, как прожил отпущенные тебе часы. Надо ли было столь одержимо стреноживать летучую мысль, чтоб пригвоздить ее к бумаге? Записывая, всегда ограничиваешь, всегда рискуешь ее оскопить.
Давным-давно, совсем молодым, смотрел я биографический фильм об Эдисоне. С тех пор прошло, пролетело семь, возможно, и восемь десятилетий. Но в память мою навсегда впечатался его заключительный эпизод.
Помню, как замерцали титры: «Золотой юбилей электричества». Празднично иллюминирован зал, в глубоком кресле сидит Томас Альва, вокруг него – молодые красавцы, все в смокингах, в кокетливых бабочках, пышут энергией и честолюбием.
Кто-то из них наклоняется к старцу, почтительно спрашивает:
– Что для вас важнее всего на этом свете?
С усмешкой мудрец произносит:
– Время.
В ту пору я не считал своих дней, не отличал часов от мгновений – спокойно позволял им струиться, подобно толченому песку. Тем с большей бесповоротной ясностью пронзила меня простая истина: отпущенная мне жизнь мгновенна. Стало быть, каждым подаренным мигом я должен с толком распорядиться. И помнить, что цены ему нет. Уже ни одно другое открытие не потрясло меня так, как это: жизнь – отсроченная смерть. Я только и спрашивал сам себя: за что, за какие свои грехи, каждый из нас с минуты рождения приговорен к тому, чтоб исчезнуть? Неужто за Каинову вину? Однажды спросил о том отца.
Отец вздохнул:
– Возможно, что так. Очень уж мы несовершенны. Грубы, размашисты, толстокожи. К планете относимся, как друг к другу. Залили кровью, травим ядом.
Он был невеселым человеком. Однажды признался, что нет у него других собеседников, кроме сына. Отъезд мой приблизил его конец.
Ныне я много старше него. Страшно подумать, на тридцать лет. Если бы он воскрес сегодня, то мог бы даже стать моим сыном. В сущности, нет ничего удивительного, что время нас поменяло местами, что тяжкий опыт двадцатого века меня наделил отцовским чувством к тому, кому я обязан рождением. Эта способность выйти из клетки собственной личности и ощутить сердечную боль пусть даже любимого и, все же, другого человека и есть то, что делает нас людьми.
Я верил, что смогу возместить свои ограниченные возможности способностью сидеть за столом – по десять, по двенадцать часов.
Именно так сложил я жизнь, но век, в котором она прошла, все же добавил ей разнообразия. Было в ней вдоволь горя и бед, были и радости, – как говорил мой многолетний приятель Сарнов: не было скуки. За что ей спасибо. Какая она ни есть – моя. Такую выбрал – другой не надо.
Я убедился: удача приходит к тому, кто делает шаг ей навстречу. И остается не с тем, кто терпит, а с тем, кто действует – только с ним. Не то чтобы этого я не знал, но книжные прописи мало запомнить. Они бессильны, пока однажды не станут частью тебя самого.
Сейчас, когда я подбиваю бабки, похоже, что важнее всего понять, почему же я так и не смог, хотя бы на час, на миг расслабиться, шепнуть себе самому: получилось. Этого так и не произошло.
А дело оказалось за малым: не убеждать ни других, ни себя, что не напрасно провел за столом свой графоманский невольничий век. И ежеутрене, каждодневно водить своим перышком по бумаге. Извлечь из себя свои три абзаца. Все прочее – не твоя забота.
Но эта очевидная истина открылась мне во всей полноте только теперь, когда остается собрать в пучок все силы души, чтоб сделать столь трудный последний шаг.
Чем ближе ледяная пустыня уже подступившего небытия, тем мне дороже этот безумный, мятущийся, обреченный мир. Свобода и тягостна и невозможна, воля опасна, но есть независимость. Сберечь ее или ее отдать, зависит от самого человека. Только от него самого.
Крест
Кабинет Петра.
Петр. Ты расскажи-ка мне о себе.
Жека. Петр Данилыч, вы что-то путаете. Это я у вас беру интервью.
Петр. Если б я путал, милая девушка, я бы интервью не давал.
Жека. Уже напутали. Я не девушка.
Петр. В такие подробности не вхожу. И как прикажете вас величать?
Жека. Жекой.
Петр. А отчество?
Жека. Просто – Жека. Меня это ничуть не роняет. Вы старше меня на пару суббот.
Петр. Журфак кончали?
Жека. Филологический.
Петр. Не скучно вам в нашем органе мысли?