Кивает на горожан, быстро пересекающих площадь, на переполненные автобусы.
– Вот это – подследственные.
И уточняет:
– Пока подследственные. Усвоили?
Весьма поучительное напутствие не только для возможных сидельцев, но и для молодых юристов. Без глупостей, всяк сюда входящий. Тонкие чувства оставь за порогом.
Должно быть, поэтому столь резонансной была история судьи Анны Гурьевны, обозначим фамилию буквой О.
Это была еще не старая, следившая за собою женщина с правильными чертами лица, с безукоризненной биографией, со столь же безупречной анкетой. Ей, судя по всему, предстояла долгая беспорочная деятельность и впечатляющая карьера.
И вот однажды случился сбой. В одном привлекавшем к себе внимание, сложном, неординарном процессе она, похоже, переусердствовала с установлением обстоятельств и также некоторых несоответствий. На прокурора нежданно-негаданно свалились тягостные заботы.
Как было сказано, это дело имело путаную историю, свое особое закулисье и деликатные подробности. Не станем рассказывать весь сюжет, напоминать имена и фамилии. Тем более что речь не о них, а о забуксовавшем колесике непогрешимого механизма.
Реакция смущенных коллег была и нервной и предсказуемой. Вокруг Анны Гурьевны, как по команде, возникло угрюмое, настороженное, вдруг обезлюдевшее пространство. Коллега, как видно, вообразила, что можно не только карать, но и миловать. Опасные игры. Закон суров.
Но рядом с провинившейся женщиной вдруг рыцарски возник Марсель Павлович с его старомодными и бестактными представлениями о добре и зле. Больше того, проявил непомерную и непростительную горячность. Не так ведут себя взрослые люди.
Нужно признать, что для Анны Гурьевны его появление оказалось в какой-то мере небесполезным.
Ибо машина с большой охотой переместила свои жернова на более подходящую дичь.
Все тут сошлось, все в масть и цвет! Что ни говори, Анна Гурьевна была
Да уж, на нем отыгрались всласть. Он был исключен, исторгнут, вышвырнут из адвокатского сообщества. Куда подевались все приятели, в которых, казалось, ходил весь город?!! Как ветром сдуло всех милых гостей, собеседников, благожелателей!
Вот так он и появился в столице в поисках помощи и заступничества. И вечером, в гостиничном номере, после бесплодного тяжкого дня, сидел перед немым телефоном, физически ощущая удушье от одиночества, от безнадеги. Должно быть, пытаясь то ли заполнить, то ли пробить эту пустоту, накрывшую его с головой, он и позвонил молодому, малознакомому человеку.
О чем он думал? На что рассчитывал? Да ни на что он не рассчитывал! Попросту было невыносимо сидеть одному в равнодушных стенах.
Мы встретились, он излил мне душу. Я свел его со своим приятелем, крепким, напористым журналистом. Мы оба старались ему помочь, куда-то ходили, кому-то писали, но это были пустые хлопоты. Немало толпилось в столице державы растерянных, подбитых людей, не меньше и добровольных ходатаев – стучались в двери суровых ведомств, множили очереди у кабинетов, мимо по гулким коридорам сновали различные функционеры, всегда отрешенные, озабоченные, обрамленные своей миссией.
Вконец измаявшийся, отчаявшийся, старевший на глазах Марсель Павлович покинул сумрачную твердыню, вполне осознав, что Москва по-прежнему не верит ни слезам, ни словам. Я провожал его, он неожиданно обнял меня, пробормотал: храни вас бог, – и скрылся в вагоне.
А я дал слово себе самому, что напишу о нем непременно. И в самом деле, при первой возможности, в летнем безоблачном Подмосковье, уселся за стол и с головой ушел, погрузился в новую драму.
Как весело мне работалось в молодости, в те трудные, опасные годы! Чтоб пребывать в рабочей форме, в сущности, требовалось так мало – письменный стол и стопка бумаги! Больше всего я удивлялся, когда знакомые литераторы сетовали на отсутствие тем. Тем и сюжетов было в избытке.
Помню и более основательную, почти патетическую жалобу: кончились все слова до единого! Автор, признавшийся столь откровенно в исчерпанности своего словаря, не пожелавший перетирать осточертевшую ему жесть, во всяком случае, не был мошенником, поставщиком откровенных подделок.
Но, понимая, даже сочувствуя, сам не испытывал этих тягот, слушал и даже недоумевал.
Я мало думал о тех, кто будет читать мою прозу, смотреть мои пьесы. Пока я водил пером по бумаге, мне доставлял первобытную радость, прежде всего, трудовой процесс.
Позднее я понял, что за столом опасно задерживаться сверх мер. Два-три часа – и резко тускнеют и свежесть мозга и зоркость взгляда. Но в юные годы я был уверен, что способен на долгую вахту. Я засыпал с веселой надеждой, что с первыми утренними лучами оборванный праздник возобновится.