Надо было увидеть державу, в которой появился на свет, трезвым, незамутненным взглядом. И постараться понять, по возможности, ее разносторонние свойства. Не удивляться ни расстоянию меж словом и делом, ни мужеству и стойкости в битве, ни рабской робости в повседневности. Привыкнуть к тому, что, встречая утро, не ведаешь, где встретишь ты ночь. Что упраздненный в Берлине расизм может однажды ожить в Москве. Что родина тебя приучила к жизни в осаде и конфронтации. Что у возлюбленной на бедре холодная недобрая сталь.
Равным образом нет смысла дивиться ни пухнущей сановной верхушке, ни ее жизни, ни ее деткам, ни их династическим бракам. Ни этому быстрому размежеванию, ни этим твердеющим на глазах социальным перегородкам.
В конце концов, все закономерно. Новое общество состоялось, сложилось, и в нем, как во всяком социуме, есть неизбежная разноэтажность. Кто-то преуспел и обласкан, кто-то не выдержал, не вписался, не совладал, сошел с дистанции.
Правила такта и деликатности требуют не выставлять напоказ карьерных взлетов, весомого статуса и обретенного благополучия.
Но новые хозяева жизни не обладали ни тонким вкусом, ни добродушным демократизмом – им доставляла острую радость возможность щегольнуть приобщенностью к элите, к власти, к высоким сферам. Недемонстрируемый успех теряет всю свою терпкую прелесть. Не та в нем сласть и не та цена.
А ну-ка порадуйтесь, бандерлоги, в какую звездную стратосферу меня вознесла моя судьба. Немногим дано из тусклого детства, нелегкой юности, серых будней взлететь на подобную вышину. Поныне ровесники копошатся в своих муравейниках, тянут лямку. Глядите, завидуйте, я исполин Советского Союза. А завтра… Кто знает, что будет завтра. Возможно, завтра шагну и выше.
Все эти внешне самодостаточные и самодовольные люди время от времени толковали о социальной справедливости, подчеркивали со скромной гордостью свои рабоче-крестьянские корни, и все стремились возможно дальше отбросить эту давно опостылевшую, навязшую в зубах мишуру. Столь очевидная непоследовательность имела скучное объяснение – вчерашние люмпены не привыкли к своей стремительной метаморфозе.
Помню, как предложивший мне встретиться «пообедать и побеседовать» весьма известный в ту пору писатель, причем занимавший ответственный пост в литературном министерстве, не утаил своей озабоченности. Посетовал, что в пьесе проглядывается небезопасное «натравливание» значительной части населения на более продвинутый слой. Потом, словно нехотя, обронил:
– Мне не хотелось бы, чтобы вы решили, что я, человек состоятельный, пекусь о собственных интересах. Дело, поверьте, гораздо сложней.
Я коротко буркнул, что я ведь и сам не голодаю, не побираюсь. Естественно, речь моего сотрапезника была об ином, о чем – я понял. Но углубляться в истинный смысл ему не хотелось, и он решил, что хватит прозрачного намека.
Я понимал, что дело навряд ли будет исчерпано милой беседой, застольем в писательском ресторане – но я был молод, зелен, беспечен. И все же не мог себе не признаться, что облака сгущаются в тучи.
В очень несовершенной пьесе было недвусмысленно сказано о несомненном перерождении номенклатурной камарильи. Несоответствие слова и дела стало убийственно очевидным, но власть молчаливо либо не видела, либо отказывалась увидеть жизнь верноподданных граждан.
Власть излучала несокрушимую и абсолютную убежденность, что, если эфир и пресса настойчиво вколачивают в послушные головы надежные, утвержденные гвозди, целенаправленно приучают к официальной картине мира, то граждане мало-помалу уверятся, что нет на свете другой страны, где человек так вольно дышит.
Эта магическая уверенность, что роковые сороковые запомнятся как победные марши, – недаром же роковые тридцатые глушили песнями Дунаевского, – что лишь родители будут ждать, стареть, оплакивать невернувшихся, вдовы утешатся, дети вырастут, верная служба рептильных муз поможет матери нашей партии, – уверенность эта была небеспочвенной, имела серьезные основания.
Своеобразная эстафета, передававшая ребенка из детского садика в первый класс и дальше, год за годом, по лесенке – от инкубатора к инкубатору – действовала четко, отлаженно. Юная смена входила в жизнь без отягчающих предрассудков, с пламенным мотором в груди. Что бы то ни было, как бы ни вьюжило, все выше и выше стремим мы полет.
Героем времени был оптимист, не склонный к рефлексии и резиньяции, к его услугам были цитаты, преобразившие русскую речь в язык протоколов и резолюций. Правила бал, задавала тон благонамеренная усредненность.
Казалось, эксперимент удался и социальная селекция приносит желанные плоды. Но то было ложное ощущение. В конце концов колыбельные песни сработали совсем не по адресу. Расслабили не тех, кто их слушал, а тех, кто баюкал, – случился сбой.
В истории не так уж и редки подобные нежданные оползни – вдруг сотрясается монолит, рушатся башни, падают стены, с грохотом оседают твердыни.
Все же отечественный эксперимент был примечательно своеобразен. Десятилетия были мечены полным, тотальным господством фразы.