В сущности, братья-литераторы могли бы даже торжествовать – слово приобрело первенствующее, даже решающее влияние. Не только стало ничуть не меньше реального дела – в какой-то мере его оттеснило и подменяло.
Подлинность теряла значение, фантомы и мнимости обретали истинно материальную силу.
Множество моих соотечественников невольно и неприметно втянулось в эту ожившую небывальщину, в придуманную сочиненную жизнь. Я видел, как люди все больше, все чаще становятся действующими лицами какого-то странного спектакля, но вовсе не на подмостках, а в зале. Казенная советская пьеса разыгрывалась в реальной жизни. Вчерашние зрители исполняли роли увиденных ими на сцене либо всеведущих парторгов, либо рассудительных старцев, либо лирических героинь. Пришлось воочию убедиться в очаровании рутины.
Иной раз казалось, они работают гораздо успешней и эффективней, чем настоящее художество. Я грустно спрашивал сам себя: неужто и впрямь аудитории милее привычный серый цвет, возможно, посредственность пробуждает своим демократическим обликом тайное родственное чувство?
Но втайне тешил себя надеждой, что драма, написанная мною, все же не эта макулатура – я так сострадал своим персонажам, так пламенел за своим столом! Нет, не могла родиться на свет еще одна унылая жесть!
Пьеса «Гости» была написана дурно – нервно, надрывно, слишком запальчиво. Не было в ней того покоя, без которого художества нет. И все же дело свое она сделала. Я записал ее, словно в горячке, в июне пятьдесят третьего года, соратники Кобы бодро поглядывали на унаследованную страну и друг на друга – кто будет первым, кому достанется государство?
Было качательно, было зыбко, стояла душная, непонятная, томительная тишина предгрозья, и кто-то должен был громко крикнуть, чтобы откликнулись, шевельнулись перемолчавшие соотечественники.
И этот мой выкрик был услышан и вызвал ответную реакцию. Я получил несметное множество взволнованных, даже страстных посланий из самых разнообразных мест, даже из самых отдаленных. Позже в своих воспоминаниях Сахаров написал, что нашел пьесу мою подходящим поводом, чтоб начать свою правозащитную деятельность. Уже и этого было достаточно, чтоб оправдать ее появление.
Неудивительно, что моя драма вызвала у сановников ярость – досталось мне за нее сверх мер. Острее всего была обида на то, что речь впервые зашла о народившейся буржуазии. Автор попал в больное место.
Впоследствии я не раз вспоминал про мой обед с Константином Симоновым, про высказанные им опасения. Он мне всегда внушал симпатию – заметно отличался от прочих литературных генералов, но я уже понял, что дело не в том, что кто-то задет, а кто-то взбешен, даже не в том, что втайне мне лестны грозные параллели с Джиласом. Дело совсем не в известном поэте и даже не в лестных параллелях с недавним соратником маршала Тито, ныне крамольником-диссидентом. Дело не в том, что я заплатил за эту дерзость своим здоровьем, перехожу из больницы в больницу вот уже долгих четыре года. Дело объемнее и грозней.
Да, разумеется, разумеется! Есть и священные коровы – славная русская литература, она призывает милость к падшим и утирает слезинку ребенка, она возвышает «меньшого брата», – есть русский нравственный императив, он хочет, чтоб победил слабейший – но существует, помимо них, суровый исторический опыт – он больше наших сакральных идолов, требует мужественного взгляда и независимого ума.
От поколения к поколению, из века в век влачится за нами ничуть не меньшая по своему удельному весу мучительная традиция лузерства, можно ее не замечать, можно от нее отмахнуться, можно назвать ее нашим проклятьем – от заклинаний она не исчезнет. За инфантильность мы платим жестоко – сначала гаммельнский крысолов, потом Шикльгрубер и Джугашвили.
Оба властителя привнесли в старую кровавую кашу две новые составные части – реванш социального плебейства и персональную патологию. Один призвал на помощь истерику, другой – неспешную основательность. И обе фирменные манеры сработали четко и эффективно. Оба попали в цель, угадали. Сумели подчинить свои страны, загипнотизировать Европу.
Однако ни тому ни другому не удалось бы так триумфально достичь своей цели, добиться признания, обожествления, даже любви, не будь одной и той же исходной и непременной закономерности. Проявим мужество и признаемся: громадная, бо́льшая часть населения кожно, физически ощутила какую-то изначальную родственность с этими земными богами. Пусть они были безмерно жестоки, даже безжалостны, что бы то ни было – все-таки не чужие, свои.
Другие могли быть даже честнее, даже душевнее и человечней – что из того? При всех достоинствах были они все равно другими. Что-то сквозило в них инородное, что-то далекое, патрицианское. Люди сторонние, чужаки.
Возможно, и сам Верховный Стратег и верившие ему миллионы чувствовали, что в будущих битвах тот же расстрелянный Тухачевский будет полезней луганского маршала, но маршал был понятней и ближе, звезд не хватал, но был родня. Понадобилось повиснуть над бездной, чтоб появились новые люди с необщим выраженьем лица.