Я мыкался со своей неожиданной, вдруг рухнувшей на меня чахоткой, переползал из больницы в больницу – так продолжалось несколько лет. Но возраст, упрямство и южный порох выручили, я уцелел. Всего тяжелей давило сознание, что именно я погубил Лобанова, учителя, второго отца. Долгие годы чувство вины сопровождало мой каждый шаг, физически ощущал непомерную, не отпускавшую меня боль.
Свои же собственные печали и затянувшиеся хвори, несколько тягостных хирургий я перенес, сколь ни странно, легче. И дело тут было не только в годах, не только в моем спортивном прошлом. Сыграло решающую роль – в том не было у меня сомнений – одно занятное обстоятельство. Втайне я был не только готов, но даже и хотел пострадать.
В этом желании вовсе не было какой-либо мазохической странности. Меня неотступно лишала покоя точившая мою душу тревога: слишком легко мне все дается. Слишком стремительным, кавалерийским, был мой дебют в Малом театре, очень уж просто, как в доброй сказке, я приручаю великий город.
Вот почему во мне поселилась благостная удовлетворенность. Похоже, что молодой человек, выросший у моря, на юге, испытывает потребность в гордыне. Но чем ему гордиться? Собою? Своей родословной? Своими заслугами? Дарами судьбы? Причинным местом? Неважно. Юный завоеватель найдет, на что ему опереться.
И я, вопреки всем доводам разума, отказывался признать поражением настигшую меня катастрофу. И, игнорируя весь этот морок – больничные койки, свою бездомность, отторгнутость от большого мира, гонения в эфире и в прессе, – я мысленно, как некую мантру, твердил себе: Нет, не помру. Я встану. Выдержу, выстою, не смирюсь. Что бы то ни было, названа язва, которая разъедает плоть. А то, что названо, то не спрячешь. Не зря же грызут меня так свирепо, с таким неуемным остервенением. Похоже, и впрямь угодил в сердечко.
Мне предстояло пережить четыре черных кровавых года. Кровавыми были они в прямом, зловещем значении этого слова. Чахотка, взорвавшая мои легкие, казалось, исторгла из них реки крови. Никто – ни семья, ни друзья, ни враги – не верили, что однажды я вырвусь из окаянных больничных стен.
Не знаю, верил ли в это я сам, но повторял себе как заведенный: Если я не хочу – не умру.
И втайне был по-прежнему рад, что написал роковую пьесу. Не слушал ни недругов, ни друзей. Ни угрожающих советов, ни прямо высказанных угроз. Ни строчкой, ни словом не признавал, что готов искупить свои непростительные грехи, хотя публичное покаяние входило в предписанный ритуал.
Эта строптивость усугубляла мои невеселые обстоятельства. Заметно сузился круг общения. Зато расширилась моя почта. Писали незнакомые люди. Зрительские аплодисменты я относил на счет актеров, и вот впервые я убедился: кому-то нужна моя работа.
Естественно, среди тех, кто сочувствовал, было немало участливых скептиков. Суждения этих благожелателей сводились к двум мольеровским репликам: «Ты этого хотел, Жорж Данден» и, ясное дело, «Какой еще черт понес тебя на эти галеры?».
Сперва я спорил, потом смекнул, что это пустая трата времени. Те, кто желают тебе добра, прежде всего хотят быть правыми.
Но я задумался. Это были небесполезные размышления.
Республиканская триада – свобода, равенство, братство – подхваченная, официально сакрализованная коммунистической диктатурой, была замечательно препарирована и артистически внедрена в природу советского человека.
Свободу до лучших времен отложили, братство по праздникам вспоминалось, но кто же не понимал, что оно, скорее, патетический символ. Кровно воспринято было равенство. И пусть не в сытости, не в изобилии – хотя бы в бедности мы равны.
Кровавая пучина войны еще надежней соединила страну с государством, народ – с диктатором. Народ ощутил себя победителем, диктатор предстал антифашистом. Хотелось забыть бессонные ночи тридцатых годов и даже простить все круги ада, и кровь застенков, и ледяную петлю Колымы.
Эта исхлестанная, израненная и настрадавшаяся земля была готова любить и верить, переписать свою историю, начать ее с белого листа.
Надежде не дано было сбыться. Когда счастливая эйфория после одержанной победы мало-помалу вошла в берега, когда усталые победители вернулись в свои сиротские гнезда, в свой разоренный, бесправный дом, они огляделись и тяжко выдохнули: где наша правда, где наша слава, наша украденная победа?
В эти далекие от зрелости, сравнительно молодые годы история киевского адвоката, достаточно частная и рядовая, все-таки мне помогла прояснить несколько невеселых, известных, но мало востребованных реалий.
Род человеческий адски талантлив, но драматически неумен. Иначе он давно бы смекнул, что свойственная ему агрессия может убить его самого.
При всех наших грустных несовершенствах прогресс, оставляющий нам надежду, все же не выдумка и не призрак, он есть и делает свое дело, если не втискивать это понятие в те семь или восемь десятилетий, в которые заключена наша жизнь.
И наконец, наберемся мужества и согласимся с еще одним фактом: сколь ни существенна роль избранника, решает качество избирателя. Стало быть, с него-то и спрос.