В архивах и в памяти немногих еще живых хранятся имена людей, которые могли составить гордость страны. Могли, но… погибли. Гибель их — не только страдания для детей и близких, она нанесла глубокий ущерб всему народу, хотя и не имела непосредственного резонанса. Судьба их оставалась долгие годы в полной неизвестности.
Наша маленькая группа женщин всегда чувствовала товарищеское, бережное отношение со стороны мужчин-заключенных. Ничем другим они помочь не могли, и многие из них вскоре ослабели физически, а некоторые и морально, больше женщин (исключаю тех нескольких женщин, которые добровольно завербовались в услужение к начальникам. Они как-то выпали из нашей жизни.). В голове вохровцев никак не укладывалось, что между нами отношения чисто товарищеские. По этому поводу вспоминается безобразно грубая сцена, разыгравшаяся однажды зимней ночью в женском бараке. Без распоряжения начальника вохровцы не имели права входить в бараки. По лагерному положению бараки должны по ночам освещаться хотя бы самым скудным светом. К нам керосин не был завезен, спали без света, пожираемые живьем насекомыми. В ту ночь у наших дверей, которые мы запирали на крюк, раздался лай овчарок, а затем бешеный стук кулаками в дверь. Дневальной была Дора.
— Что вам надо? — спросила она.
— Откройте, не то будет худо!
— Без начальника не откроем, — решили мы.
— Никакого начальника не будет вам, растакую мать-перемать… У нас свое начальство.
— Без начальника обыск делать не дадим, а все остальное отложите до утра.
Ветер и пурга проглатывают и лай овчарок, и крик, и ругань, и наши ответы. Звать на помощь бессмысленно. Мы вскочили, боимся бесчинств вохровцев. Землянки далеко. Сторож склада, видимо, заранее отослан перед "операцией". Стук прикладов, дверь срывается с петель, взбесившиеся вохровцы врываются в барак (их четверо) с собаками. Все с фонарями. "Все в угол! Найдем мужиков, тут же собакам дадим на растерзание!" Они сбрасывают с нар на пол наши постели, топчут, сквернословят, грозят черт знает чем. Новая команда: "На нары! Подбери ноги!" Они лезут под нары и шарят там прикладами. Протестовать — безумие. Поиздевавшись всласть и превратив барак в бедлам, они уходят, оставив нас в темноте и без дверей. В бараке холод, снег, гуляет ветер. Уходя, вохровцы кричат: "Попробуйте только высунуть нос до развода — собаки дело знают". Кое-как прилаживаем дверь, но не ложимся. Затапливаем печь и сидим безмолвно вокруг нее. О чем говорить? Наутро жаловались. Не уверена, что в связи с ночным бесчинством, но начальника ВОХР месяца через два от нас убрали.
По лагерю ползут слухи о голодовке на Воркуте и на других лагпунктах. Причины? Повод? Мотивы? Да разве их мало? Причина — произвол в арестах и наша лагерная жизнь. Поводов сотни и тысячи. Мотивы — может быть, голодовка разорвет густую пелену молчания, сотканную вокруг лагерей, будет пробоиной в толще стены, сооруженной между нами и волей. Даже привезенные из политизоляторов политические попадают в лагерях в гораздо худшие условия. Это верно, но я против голодовки: объединяющей политической линии нет, нас по точкам передушат, как котят.
Снова и снова выпячивается противоречивость нашего положения, из которого никак не выскочить: не говоря о том, что мы арестованы властью, совершившей революцию, но и сидим в период свершения испанской революции, на фоне международной борьбы с фашизмом, в которой Советский Союз принимал в 1936 году еще решительное участие. И в то же время над нами чинили незаконную и жестокую расправу. Говорю о голодовке с Сашей — он тоже категорически против нее. Ложное понятие товарищеской солидарности не должно сбить с толку в данном вопросе. Игорь Малеев предупреждает: "Не присоединяйтесь ни в коем случае, но я, может быть, и заголодаю из-за Блюма — сидели вместе в политизоляторе, шли одним этапом, а он уже начал и смотрит на меня как на предателя; знайте, что я против, что бы со мной ни случилось". На Сивой Маске не голодал никто, кроме Блюма, на Воркуте голодовка прошла и послужила толчком для неслыханных расправ, впрочем, нашелся бы и любой другой повод для расстрелов.