Не могу больше — в ресторан, в кафе войти нельзя. Напротив кто-то сидит и треплется: сколько в месяц заработал, сколько на бирже выиграл, сколько от налоговых инспекторов спрятал. Спекулянты, бюрократы, гашишники! Не могу рожи эти видеть! Если ты не воруешь и не врешь — сожрут!
Я вам расскажу историю. Недавно со стариком одним говорил. Он меня с детства знает. У него завод свой в Афуле, сыновья — в деле. "Шуки, — говорит, — я привык быть честным человеком, а мне не дают. Дети говорят: "Ври, обманывай, приписывай". А я не могу. Вот умру, пусть делают, что хотят. А пока я жив — не могу. И все равно не верят. Я налоговому инспектору книги показываю, вот, говорю, мой доход, а он не верит. Что мне делать?"
Не дают быть честным. Почему про это в кнессете не говорят? Потому что там паразиты сидят, которые за наш счет жрут, пьют и языками чешут. А евреи все стерпят, все съедят. Дело Ядлина было, Офера, Рехтмана, потом — Флатто-Шарон, Абухацира, и все — взяточники, воры, жулики. И что? Ничего. Потому что вокруг — все такие же, только о них пока не знают. При МААРАХ'е одного Ядлина схватили, а скольких не схватили? Я вам говорю, в государстве этом больше жить нельзя. У кого есть закурить?
— А где можно? — спрашиваю я. — В Галуте? С гоями? С антисемитами?
Шуки ловко перехватывает пачку, которую ему бросил Эзра, и длинным ногтем мизинца подцепляет сигарету.
— Ты ведь с ними в России жил — не умер. Чем тебе там плохо было?
— Потому и уехал, что плохо было.
— Ты уехал, а другие остались. Значит, им хорошо.
— Да что ты знаешь?..
— А что? У меня брат сейчас к родственникам в Марокко ездил. Хорошо живут. Король Хасан всех евреев назад зовет: приезжайте, говорит, я вам условия дам, работу.
Проснувшийся Сильвио смотрит на Шуки и кивает головой, как китайский болванчик.
— Да, да, все правильно, — вступает он в разговор. — Трудно, трудно жить стало. Анекдот хотите? Сабра уезжает из Израиля. Друг его спрашивает: "Ты почему уезжаешь?" Тот говорит: "По двум причинам. Во-первых, при Ликуде жить нельзя: все прогнило". Друг говорит: "Да ты что, с ума сошел? Оставайся — сейчас МААРАХ к власти вернется…" А тот отвечает: "А это — вторая причина".
Отсюда мотать надо, говоришь? Интересно: то же самое я слышал от своего приятеля Бори Аксельбанта. Только он это о России говорил, а Шуки — об Израиле. Что же получается — оттуда надо мотать, отсюда надо мотать… И кто это говорит? Шуки, который здесь уже тридцать лет прожил! Столько же, сколько я в России.
После семи лет в Израиле я уверяю себя, что перестал быть русским евреем. В то же время я определенно знаю, что израильтянином не стал. Да никто из сабр и не примет меня за своего. В каком-то смысле, обретя под ногами национальную почву, я утратил привычное ощущение незыблемости, прочности своего бытия. Мне все кажется, что я не доехал до того Израиля, в который направлялся. Первые годы я пытался пить, но при здешней жаре водка вызывала только отвращение и не давала забытья. Хотел было завести какой-нибудь романчик, но здесь и женщины были другие. Такие красивые и вроде бы доступные, они вовсе не горели желанием знакомиться со мной, а тем более — спать. Начал исповедоваться в письмах к друзьям, но скоро бросил, потому что с ужасом понял, что на самом деле писал все эти письма самому себе. Себе — русскому израильтянину? Себе — русскому еврею? Себе — ни русскому, ни еврею?
Мы с Авраамом лежим у противоположных стен, и я вижу только подошвы его ботинок и темный холм живота. Над ним, как из кратера, поднимается сигаретный дым. Авраам поет:
Тут на Авраама нападает кашель. Он переваливается на бок и выплевывает окурок под койку. Потом подмигивает мне:
— В карты играешь? Нет? И правильно. Этот, — он тычет пальцем в сонного Ури, — у меня вчера 500 лир выиграл. Эй, Ури, играть будешь?
— Жарко… — вяло цедит Ури.
Я пытаюсь заснуть, но, сон не идет. Я просто не умею спать в такую жару. Хочется есть, и голова начинает ныть. Хамсин еще не начался, но уже появились мухи — его авангард. Вот одна садится на Авраамов ботинок и ползет по рифленой подошве из колеи в колею. Десять волнистых линий. Если долго в них всматриваться, то начинает казаться, что это — телевизионные помехи. Цвика опять треплется по телефону с Рути, бормочет ей какую-то бесконечную ахинею и качается в своем подобии гамака. На меня нападает знакомое отупение: нет больше ни проблем, ни интересов. Организованный и налаженный мозг разъедается этим отупением, как ржавчиной. Все исчезает, и ты просто убиваешь время одним-единственным способом: лежишь вот так плашмя среди жара и всяких дурных разговоров.