Вдруг Алекс умолкает; его руки сжимаются в кулаки. После короткой паузы он что-то говорит судье. Боровой поворачивается ко мне и передает просьбу подсудимого Пеньковского о том, чтобы я не присутствовал в зале во время его выступления с последним словом. Конвоир заводит меня в маленькую камеру, смежную с залом суда. Окно камеры закрыто: когда я показываю на это конвоиру, тот отрицательно мотает головой. Жестами я даю ему понять, что задохнусь, если меня здесь запрут. Конвоир открывает маленькое окошко в двери камеры. Потом меня запирают, но через окошко до меня отчетливо доносится голос Алекса. Он говорит очень долго…
Наконец меня снова приводят в зал. Алекса там уже нет. Теперь мря очередь выступать с последним словом.
Моя речь коротка: мне больше хочется просить за Алекса, чем за себя. Я вспоминаю его полным здоровья и сил, а в ушах у меня все еще звучит его голос. Я знаю: его ждет смерть, если только… Но не может быть никаких "если". Все бесполезно. Свою речь, подготовленную адвокатом, я начинаю с заявления, что мне нечего добавить к уже сказанному в ходе суда, потом выражаю надежду, что не буду приговорен к слишком длительному заключению, и заранее благодарю суд, если он примет во внимание, что сегодня, когда мне выносят приговор, — день рождения моего сына. Словом, я прошу только о смягчении наказания.
Заседание прерывается: судьи уходят совещаться. Через три или четыре часа, когда они возвращаются, зал суда заполнен до отказа. Я высматриваю жену, но ее нигде не видно. Трудящиеся, пришедшие устроить овацию после оглашения приговора, сидят в большой тесноте. Это в основном все те же лица — некоторые мне уже хорошо знакомы, хотя в честь такого события в зал запустили еще по меньшей мере сотню трудящихся.
Произнеся формулу: "Именем Союза Советских Социалистических Республик", судья зачитывает приговор Военной коллегии Верховного суда СССР, который начинается с краткого перечня преступлений, совершенных обоими подсудимыми, и заканчивается так:
"Олег Владимирович Пеньковский, виновный в измене Родине, приговаривается к высшей мере наказания — расстрелу, с полной конфискацией имущества.
Гревил Мейнард Винн, виновный в шпионаже, приговаривается к лишению свободы сроком на восемь лет, с отбытием первых трех лет в тюрьме и последующих — в исправительно-трудовой колонии строгого режима".
Услышав приговор Алексу, толпа разражается бурными аплодисментами, слышны радостные выкрики. Алекс неподвижно стоит лицом к залу. При оглашении приговора мне проносится шумок одобрения, но хлопают уже меньше: представители трудящихся Москвы пришли сюда не ради меня.
Алекса выводят из зала. Больше я его никогда не увижу.
Меня ведут в приемную, где вскоре появляется Шейла. На свидание нам дают час. Мы обнимаемся и садимся, оба молчим, не зная, что сказать друг другу. Да и что можно сказать? Наконец она все-таки прерывает молчание: рассказывает о том, что по совету сопровождавшего ее английского дипломата, опасавшегося враждебной реакции толпы, не была в зале во время оглашения приговора, а услышала его в вестибюле по громкоговорителю. Она не делает никаких комментариев, не пытается подбодрить меня, и я признателен ей за это. То, что нам предстоит — ей и мне, — слишком значительно, слишком ужасно, чтобы это можно было выразить словами. И ничего нельзя исправить. Поэтому мы говорим о всяких мелочах.
Наше свидание подходит к концу. Я не осмеливаюсь поцеловать Шейлу на прощание — только прикасаюсь своей щекой к ее и долго смотрю ей в глаза. Потом меня уводят.
И вот я снова на Лубянке. Десять дней в одиночной камере. Меня никто не посещает и не допрашивает. Больше всего я думаю об Алексе: мне кажется, что он еще жив, что, если бы он умер, я бы обязательно это почувствовал. Я все время мысленно возвращаюсь к поворотному пункту в его жизни, когда мы были в Париже и он мог остаться на Западе. Мы оба знали, что это его последний шанс, но он им не воспользовался.
Советская ярмарка должна была открыться в Париже в первую неделю сентября 1961 года. Проведя в августе отпуск в Швейцарии, я отправился в Амстердам за некоторыми материалами для Алекса, после чего вылетел на четыре дня в Москву якобы для осмотра проходившей там французской выставки. Как и Алекс в Лондоне, я прошел через московскую таможню с двумя большими чемоданами. Поскольку Алекс меня сопровождал, досматривать меня не стали, что было весьма кстати: в моих чемоданах находились приемник и несколько картин, полые рамы которых были набиты роликами с микропленкой и отпечатанными на папиросной бумаге инструкциями.
В этот мой приезд мы с Алексом виделись мало. Правда, он успел познакомить меня со своей женой и дочерью Галиной. Галина была симпатичной девушкой лет пятнадцати, смуглой и крепкой, с такими же, как у отца, умными, глубоко посаженными глазами. Потом, за обедом в ресторане, Алекс много рассказывал мне о дочери, и видно было, что он очень горд ею.