Только позже, в гостинице, лежа рядом с Евой, я почувствовал себя несколько лучше. Верующий за стенкой, молитву которого я слышал два дня назад, сегодня тоже молился. Ни я, ни Ева — мы не могли говорить, тяжело, как сквозь маску, дышали,
Ева встала с постели, завернулась в простыню. Я закурил. Задержавшись в дверях, она сказала:
— Принесу что-нибудь выпить.
И тогда я вспомнил; в отчаянии подумал, что придется подниматься с постели, чтобы кинуть ей в сумку проклятые часы. Шатаясь, встал, сделал что нужно и снова лёг. Платок, который мне дал этот славный малый, выпал из кармана и лежал на полу, я его видел, но поднять — да ни за что на свете я и пальцем не шевельну ради какого-то платка. Я в жизни не чувствовал себя таким измученным, таким бессильным, а ведь еще придется вставать, когда нагрянет полиция.
Ева через минуту вернулась, поставила передо мной пиво. Я поднес бутылку ко рту.
— Ну так как, ты поедешь? — спросила она.
— Поеду? — испуганно сказал я. — Куда?
— В Иерусалим. Со мной.
— Не поеду, — ответил я. — Давай больше не будем об этом.
Я приподнялся на локте:
— Прошу тебя, хватит.
Ева начала одеваться, и я испугался.
— Давай поедем вместе, — сказал я, — туда, где нас никто не знает. А там подумаем, что будем делать дальше.
Я боялся, что она уйдет, а они все не шли может, этот дурак дал им неправильный адрес. Ева была уже в платье. Нужно немедленно вспомнить всю мировую литературу, все, что написано о любви. Приходилось спешить.
Еще ведь не поздно, — говорил я. — Слишком поздно никогда не бывает. А я обещаю, что не стану об этом думать и никогда тебя ни словом не попрекну. Я считал и буду считать, что я у тебя первый. Как в те дни, когда мы были вместе.
Она обернулась ко мне.
— Не было этого, — сказала она, глядя на меня, и глаза у нее были угрюмые. — Перед тобой всегда кто-нибудь был. И сегодня тоже. Такой милый старичок, которому приходится носить суспензорий; каждый раз он так аккуратно складывает его на стуле. Не верь, как последний дурак, всему, что тебе говорят.
Меня всего аж перекосило: она угодила метко. Не могла хоть тут меня пощадить. Их начинаешь понимать, только когда они уходят насовсем. Только тогда, и ни минутой раньше. Хоть ты сколько с ней проживи, все будет мало; у них в запасе обязательно найдется какой-нибудь пустячок, который в одну минуту все в тебе уничтожит, и останешься ты нагой и опустошенный, и придется с начала, с самого начала постигать всю ихнюю науку. Выдернуть из хвоста последнее яркое перышко — это они могут. Но думать об этом было некогда — Ева стояла перед зеркалом и застегивала платье.
— Зачем ты мне это сказала? — спросил я. — Зачем?
Мне опять не хватало слов, а верующий за стеной молился все громче и громче.
— Нам ведь было так хорошо вместе, — с горечью сказал я и поглядел на часы.
— Скажи, что ты наврала, — почти что крикнул я, глядя, как она нагибается и ищет под кроватью туфли.
Было без четверти два.
— Зачем? — повторила она. — А затем, что я собираюсь дать тебе триста фунтов, чтобы ты мог получить работу. Но я не желаю больше тебя видеть. Так, наверное, будет лучше. Ну вот. Деньги я тебе дам, но ты должен хотя бы знать, откуда они у меня. Ясно?
Я молчал.
— И вали-ка ты со своим Гришей ко всем чертям, — сказала она, присаживаясь рядышком.
— Мне не нужны прекрасные воспоминания, — сказала она. — Я их не хочу и никогда не хотела. Ты, верно, думаешь, что я несчастна или что мне плохо, так вот — это не так. Не так.
Она вдруг остановилась на полуслове; я боялся, что она, не договорив, уйдет. Мне припомнился какой-то фильм с Чарли Бойером, у него в совершенстве получалось дрожание губ. Я тоже решил попробовать.
— Знаешь, — сказала Ева, — у меня был когда-то жених, но он мне не нравился. А в первый раз со мной был мой учитель, знаешь, такой старый хрыч, который зимой и летом затыкает уши ватой. Потом я глядела, как он стоит перед зеркалом и носовым платком стирает губную помаду, чтобы жена ничего не узнала. Так что не надо ничего говорить. Приходи в шесть часов, я дам тебе деньги. А еще лучше подожди меня здесь.