"В первый момент я его не узнала, — писала мне мать одного осужденного, — а когда до меня наконец дошло, что это мой сын, Игорь, Игорек, мне захотелось закричать, разбить стекло, которое отделяло его от меня, но рядом стоял охранник и в случае проявления излишних "эмоций” мог, как мне сказали, прекратить свидание. Передо мной стоял не гордый, красивый мужской красотой сын, а затравленный, измученный зверек. В глазах его стояли невыплаканные слезы, и все его опухшее лицо кричало: "Мать, помоги!” Когда я, проглотив спазм в горле, спросила: "Что с тобой, сынок?”, он, скосив из-за опухших век глаза на охранника, пошутил: "А это, чтобы не было видно, какой я худой…” На мгновение охранник отвлекся, и я услышала: "Мама, я больше не могу, я на грани… Со мной в камере семь человек, из Н. я один и уже одним этим — чужак. Мама, у меня все отбито, все… Их семь… каждый по пятьдесят ударов… Я не сплю — боюсь усну и не сумею защитить себя”.
"Прописка” новичка в камере следственного изолятора — старейшая традиция уголовного мира, своего рода проверка на прочность, тест на выживаемость. Сначала новичку позволяют освоиться, оглядеться в узком пространстве камерного мира. Однако акт "гуманизма" длится недолго. Ведь новенький — это главное развлечение для изнывающих от безделья сокамерников. Здесь изобретаются самые невероятные способы унижения и издевательства над человеком. Начиная с невинных "приколов" и кончая применением насилия.
Так называемые "приколы" в каждой тюрьме свои — хитрые задачки-загадки, разгадать которые не каждому телезнатоку по плечу. Здесь не требуется эрудиции, да и смекалка вряд ли выручит. "Что делает шахтер при обвале?" Хотите ответ? "Шахтер при обвале не работает". За ошибки бьют. Бьют жестоко. Или устраивают суд, как в кривом зеркале отражающий настоящий. Каждое движение новичка под прицельным взглядом остальных. Любая оплошность с точки зрения камерного этикета карается строго. Здесь признается одно право — право сильного. Плохо слабому. Поведение подследственного в камере изолятора наложит самый серьезный отпечаток на весь дальнейший срок. В зоне не поздоровится и тому, кто сломался, и тому, кто особенно зверствовал, творил "беспредел".
Заместитель начальника по режиму Можайской ВТК Геннадий Владимирович Иванов рассказывал мне один случай. Однажды в колонию доставили парня, который в камере следственного изолятора, имея сильного покровителя в лице земляка-взрослого, измывался над остальными. Тюремная почта работает безотказно. "Палач" еще не ступил ногой на землю колонии, а о его прибытии уже знали. Не прошло и часа, как ему сломали челюсть. Повезли на операцию в МОНИКИ[4]
, откуда он при первой же возможности бежал. Не страшило наказание за побег, не пугал новый срок. Страшнее было другое — расплата. Знал, что пощады не будет.…Их называют "опущенными", "обиженными". Это самая несчастная категория заключенных, последняя ступенька в лагерной иерархии. Презираемые всеми, отверженные, они существуют на положении изгоев. С ними не здороваются, им пробивают миски, не садятся за один стол. При дефиците сигарет никому не придет в голову докурить после "опущенного"…
Саша В. — "опущенный". В камере следственного изолятора над ним надругались. Невысокий, ладный, с блестящими глазами. Только что исполнилось шестнадцать. Осужден на три года за карманную кражу. Дома остались мама и пять сестер.
— В "хате" их было пятеро. Трое молодых — по 117-й, за изнасилование, и двое взрослых. Они закрыли "глазок". После третьего удара я потерял сознание. Потом случилось это… Что я мог сделать?
— Сколько ты там был?
— Три с половиной дня.
— Неужели нельзя было закричать, позвать на помощь, наконец, попросить перевести в другую камеру?
— Бесполезно. В тюрьме работает "внутренний телефон". Тут же все становится известно. В тот момент, когда отправляли на пересылку, по тюремным дворикам прокричали про меня.
— А как тебе живется здесь?
— Сейчас нормально. Ну, смотрят не так, не здороваются.
— Ты сам рассказал про свою беду?
— Нет. Председатель отряда сказал: "Мы все знаем". Из той "хаты" с очередным этапом передали.
Он смотрит на меня испытующе и говорит, словно опровергая невидимого оппонента: "Я знаю, что я — человек".
Почему такое отношение к слабым, не сумевшим постоять за себя, дать сдачи? Те, кому задавала я этот вопрос, говорили о презрении к гомосексуалистам, о стремлении очиститься, отринув от себя эту "грязь". И напрасны были мои попытки объяснить, что не все "опущенные" — гомосексуалисты, а если это и так, то разве это вина их, а не беда; что есть люди, по природе своей нестойкие, не бойцы. Слова упрямо натыкались на неписаный кодекс воровской чести.