Первое: "Короленко ведь… почти меньшевик… Жалкий мещанин, плененный буржуазными предрассудками". "Нет. Таким "талантам" не грех посидеть недельки в тюрьме". "Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а г…" (15 сентября 1919 г.).
Второе: "По-моему, нужен (секретный?) циркуляр… против клеветников…бросающих клеветнические обвинения под видом "критики" (5 марта 1921 г.).
Семьдесят лет в нашей стране были под запретом "Несвоевременные мысли" Горького: его публицистика периода революции с 1918 года не переиздавалась и, как правило, нигде не упоминалась. Столь же долго оставались в густой тени стихи Волошина, посвященные событиям революции и гражданской войны. Ни разу не были изданы на родине письма Короленко — их время пришло только в 1988 году. И только в 1989-м настала пора для "Окаянных дней" Бунина —
еще одной хроники революции, горько предугадавшей трагедию своей страны.Конечно, ни один документ, ни одна хроника, ни одно свидетельство, даже самое авторитетное, не могут, наверное, претендовать на окончательность суждений и выводов о таком глобальном для столетия событии, как русская революция. Но когда те из них, которые, отказываясь петь "осанну" по приказу официальных идеологов и интерпретаторов революции, разделили общую судьбу ее жертв, тогда имеет смысл увидеть в частных, индивидуальных наблюдениях некий "указующий перст".
В этом отношении "Бесы" Достоевского имеют от названных текстов одно малосущественное отличие: будучи своего рода "воспоминанием о будущем" — фантастической хроникой предстоящего, роман был "амнистирован" и издан на тридцать лет раньше, чем хроники реального настоящего. Семьдесят лет — таким оказался срок давности для того, чтобы русский читатель мог разобраться в "осаннах" и "анафемах" по поводу родной истории.
В предисловии к одесскому дневнику И. Бунина публикаторы "Окаянных дней" подчеркивают:
"Иные записи могут вызвать резкое неприятие (наивно было бы предположить лишь умиленное поддакивание), но в одном Бунину при любых несогласиях с ним нельзя отказать — в честности. Будем же и мы честны по отношению к его тексту, отвергнув практику ретуши и подчисток. Не нужно только впадать в идолопоклонничество, в бездумное подчинение авторитету беллетриста. Нужно отдавать себе отчет в том, что литературные и политические антипатии Бунина характеризуют главным образом его самого"[12]
.И однако личная честность писателя как раз и дает возможность отнестись к его политическим антипатиям без идолопоклонства, но с уважением и преклонением перед человеком, который "во дни погибели" нашел в себе душевные силы и гражданское мужество, часто рискуя жизнью и пряча листки с записями в щели карниза, чтобы вести свой дневник, — без надежды на просвет.
В работе Ю.Ф. Карякина "Зачем Хроникер в "Бесах"?" есть один интересный вопрос: "А что, если "вытащить" Петра Степановича Верховенского из романа и представить себе: как бы он отнесся к Хроникеру, к "Бесам" и к самому Достоевскому? Допущение, конечно, фантастическое, выходящее за рамки "чистого" литературоведения… У кого могут быть малейшие сомнения в том, что бы сделал Петруша с Хроникером, будь на то его полная воля и прослышь он о "хронике" во время ее написания или после?.. "Высшая мера", которую применил бы Петруша к Хроникеру, есть и высшая оценка Хроникера"[13]
.Между тем, как ни фантастично это "ненаучное" допущение, именно в такую ситуацию попадает Бунин в качестве Хроникера — автора Московского и Одесского дневников. Во всем — от осознания своего долга ("очень жалею, что ничего не записывал, нужно было записывать чуть не каждый момент") до весьма рискованного осуществления своей миссии — Бунин следует категорическому императиву совести. На свой лад, по иным причинам, но и ему довелось испытать то заветное "достоевское": "Нельзя было быть более в гибели, но работа меня "вынесла". И несомненно — дневники, куда выплеснулись тоска, печаль, ненависть, любовь и бесконечное отчаяние свидетеля страшной стихии, спасли его самого от испепеляющего дыхания каиновой злобы, от исступления и умопомешательства — которые, по его собственному признанию, охватили всех повсеместно.
"Пишу при вонючей кухонной лампочке, дожигаю остатки керосину. Как больно, как оскорбительно. Каприйские мои приятели, Луначарские и Горькие, блюстители русской культуры и искусства… что бы вы сделали со мной теперь, захватив меня за этим преступным писанием при вонючем каганце или на том, как я буду воровски засовывать это писание в щели карниза?"