Конечно, стать на дороге гражданской войны и остановить ее Волошин не мог. И, наверное, не смог бы никто. Но странно: за привычной шелухой слов, взятых Наровчатовым в кавычки, как бы пропадают, теряются те, вовсе не абстрактные, а конкретные жизни, которые спас Волошин. Сердцем поэта владели не абстрактные схемы, а реальное, живое добро, милосердие, братолюбие. Видеть в белом офицере и в красном комиссаре брата —
на это в момент гражданской войны нужно было больше мужества, чем на то, чтобы видеть в ком-нибудь одном из них врага. В этом смысле миротворчество русского поэта, имея под собой и твердую национальную почву, и богатую духовную традицию — ту самую "милость к падшим", — явило собой поучительный пример благородного гражданского неповиновения новой морали.Культ насилия, овладевший страной, требовал, чтобы добро и человечность истолковывались как понятия классовые, а иногда и классово чуждые. На кострах классовых битв, которым надлежало разгораться год от года все сильнее и кровопролитнее, сгорали нормальные, естественные человеческие движения души — жалость и сострадание к слабому и больному, несчастному и обездоленному — кем бы он ни был. Жалость вообще изгонялась из обихода — ибо она, как было всенародно объявлено великим пролетарским писателем еще накануне первой революции, "унижает человека".
Ненависть, беспощадность, безжалостность стали фундаментом новой морали, на счету которой десятки миллионов жертв насилия и нравственная ущербность нескольких поколений.
Оглядываясь назад, хочется понять, когда это началось. Хочется упереться в какую-то точку времени, найти некую успокоительную дату, до которой
все было замечательно, и "светлое будущее" разыгрывалось по правилам справедливым и разумным.Может быть, эта дата затерялась где-то в начале 30-х годов, когда вокруг городов, где "был порядок и цены снижались", стоял непроходимый милицейский кордон и прикладами отгонял распухших" от голода мужиков и баб, оставивших вымершие деревни в надежде найти в городе кусок хлеба и добрую душу? Сознание цепляется за роковой 1929-й, затем за роковой 1924-й, но тут же память подсказывает: раньше, раньше, раньше…
Не тогда ли, когда будущие строители "прекрасного завтра" теоретически доказали миру необходимость насилия, провозгласив незыблемым правилом людоедский тезис о неизбежности жертв?
Не тогда ли, когда, овладев массами, идея жертвоприношения стала материальной силой и получила лицензию на массовые истребления?
Не тогда ли, когда именем "объективных законов истории" политические авантюристы учились прикрывать разбой и грабеж?
Припоминая основополагающие трактаты и манифесты, вглядываясь в теоремы и максимы, хочется понять степень ответственности идеи за воплотившийся результат.
…Законы, мораль, религия — все это для пролетариата не более как буржуазные предрассудки, за которыми скрываются буржуазные интересы…
…Всякую такую нравственность, взятую из внечеловеческого, внеклассового понятия, мы отрицаем… Мы говорим, что наша нравственность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролетариата…
…Мы в вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности разоблачаем…
Конечно, позиция Волошина ("молюсь за тех и за других") не имела ничего общего с тем хорошо знакомым лозунгом, который спустя всего лишь одно десятилетие будет освещен талантом и авторитетом Маяковского:
Мораль Петра Верховенского, которого (сам того, по-видимому, не подозревая) цитирует Маяковский, и в самом деле опрокидывала общечеловеческие схемы, превращала в 8’ мираж гуманизм и выбивала всякую почву у любого милосердного движения души.
"Наслаждение от милостыни, — говаривал главный бес-политик из романа Достоевского, — есть наслаждение надменное, наслаждение богача своим богатством, властию… Она развращает и подающего, и берущего и — кроме всего — не достигает цели. Милостыня только усиливает класс праздных лентяев, надеющихся жить милостыней… В новом устройстве не будет бедных…"
И все-таки милосердие и миротворчество Волошина, которые также "не достигали цели" и оставались в ситуации тотального расчеловечения "голосом, вопиющим в пустыне", смогли обнажить перед миром те катастрофы и тупики, к которым влечет политических безумцев путь насильственных экспериментов над человеком — путь "пытаний естества".
Тот факт, что В.Г. Короленко
безоговорочно осудил Октябрьскую революцию, назвав ее авантюрой, что он так же не принял политическую систему, основанную на диктатуре пролетариата, получает в наше время совершенно иные, чем прежде, эмоциональное отношение и оценку. Вряд ли сегодня позиция Короленко может быть однозначно истолкована как набившее оскомину "свидетельство идейной и классовой ограниченности великого писателя".