"Анатомируя и распластывая душу революционного подполья, Достоевский добрался до таких интимных тайников ее, в какие не хотели заглядывать, робко обходя их, сами деятели революционного подполья… Он знал о революции больше, чем радикальнейшие из радикалов, и то, что он знал о ней, было мучительно и жутко, раскалывало надвое и терзало противоречиями его душу"[4]
. Так было сказано о Достоевском в 1921 году, когда в знании писателя еще можно было усомниться. Сегодня, перечитывая "Бесов" Достоевского, мы имеем гораздо больше оснований для сопоставления нечаевской фантасмагории, отразившейся в романе, с трагедией реальной истории.Опыт смуты — в виде лабораторного эксперимента — был произведен в масштабах только одного города, в течение только одного месяца, силами только одной пятерки, действовавшей подпольно и пока не имевшей власти.
С пугающей силой предвидения предсказывается в "Бесах" грядущая смута — ее стратегия и тактика, цели и сроки, характер власти, статус вождя, участь "человеческого материала".
"Мы проникнем в самый народ", — провозглашает Петр Верховенский, "практик революции". При ближайшем рассмотрении одна из главных целей главаря смуты оказы-вается весьма далекой от привычной революционной фразеологии."…Одно или два поколения разврата… неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жесткую, себялюбивую мразь, — вот чего надо". Неоднократно на протяжении романа назначает Петр Верховенский сроки смуты: в мае начать, а к Покрову кончить, то ость в течение нескольких месяцев перевести Россию в режим правления смуты. В черновых планах "О том, чего хотел Нечаев" вопрос о новом режиме власти и сроках обсуждается еще более определенно: "Год такого порядка или ближе — и все элементы к огромному русскому бунту готовы. Три губернии вспыхнут разом. Все начнут истреблять друг друга, предания не уцелеют. Капиталы и состояния лопнут, и потом, с обезумевшим после года бунта населением, разом ввести социальную республику, коммунизм и социализм… Если же не согласятся — опять резать их будут, и тем лучше".
Принцип же Нечаева, новое слово его в том, чтоб возбудить наконец бунт, но чтоб был действительный, и чем более смуты и беспорядка, крови и провала, огня и разрушения преданий — тем лучше. "Мне нет дела, что потом выйдет: главное, чтоб существующее было потрясено, расшатано и лопнуло".
Образ смуты представляется Петру Верховенскому в подробностях поистине апокалипсических. Русский Бог, который спасовал перед "женевскими идеями", Россия, на которую обращен некий таинственный index как на страну, наиболее способную к исполнению "великой задачи", народ русский, которому предстоит хлебнуть реки "свеженькой кровушки", — не устоят. И когда начнется смута, "раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам…"
"…И тогда подумаем, как бы поставить строение каменное. В первый раз! Строить
Неистово рвущийся к власти самозванец, автор и дирижер смуты, маньяк и одержимый, манипулятор и мистификатор Петр Верховенский вполне точно обозначил пунктиры будущего строительства. Под маской революционера, социалиста и демократа, прикрываясь для официального политического ханжества фразеологией "ярко-красного либерализма", он намеревается устроить "равенство в муравейнике", при условии его полного подчинения деспотической диктатуре и идолократии. Страна, которую он избрал опытным полем для эксперимента, обрекается им на диктаторский режим, где народ, объединяя его вокруг ложной идеологии, превращают в толпу, где, насаждая идолопоклонство и культ человекобога, правители манипулируют сознанием миллионов, где все и вся подчиняется "одной великолепной, кумирной, деспотической воле". Логика смуты вела к диктатуре диктатора, к власти идеологического бреда, к кошмару Привычного насилия.
Бесовская одержимость силами зла и разрушения, гордыня идеологического своеволия, самозваные претензии на владение миром, сверхчеловеческое, "самобожеское" ("сам бог вместо Христа") мирочувствование — эти глубинные, неискоренимые духовные пороки политического честолюбца и руководителя смуты на языке исторических былей обретали апокалипсическое значение, обнажая некие сущностные, неотменимые законы противостояния добра и зла. Россия, раздираемая бесами, стояла перед выбором своей судьбы; угроза ее духовному существованию, опасность превращения страны в арену для "дьяволова водевиля", а народа — в человеческое стадо, ведомое и понуждаемое к "земному раю" с "земными богами", были явственно различимы в демоническом хоре персонажей смуты. Нравственный и политический диагноз болезни, коренившейся в русской революции, художественный анализ симптомов и неизбежных осложнений равнялись ясновидению и пророчеству.