Узнав, что спрашивают Григория Ефимовича, дворник не хотел было меня пускать; он настаивал, чтобы я назвал себя и объяснил причину моего посещения в столь поздний час.
Я ответил, что Григорий Ефимович сам просил меня приехать к нему в это время и пройти по черной лестнице. Дворник недоверчиво меня оглядел, но все же пропустил.
Войдя на неосвещенную лестницу, я вынужден был подниматься по ней ощупью. С большим трудом мне наконец удалось найти дверь распутинской квартиры.
Я позвонил, и в ответ на звонок голос "старца" спросил, не отворяя: "Кто там?"
Услыхав этот голос, я вздрогнул.
— Григорий Ефимович, это я приехал за вами, — ответил я ему.
Я слышал, как Распутин задвигался и засуетился. Дверь была на цепи и засове, и мне сделалось вдруг жутко, когда лязгнула цепь и заскрипела тяжелая задвижка в его руках.
Он отворил, я вошел в кухню.
Там было темно. Мне показалось, что из соседней комнаты кто-то смотрит на меня. Я инстинктивно приподнял воротник и надвинул шапку.
— Ты чего так закрываешься? — спросил Распутин.
— Да ведь мы же сговорились, чтобы никто про сегодняшнее не знал, — сказал я.
— Верно, верно… Я и своим ничего не говорил и "тайников"[30]
всех услал. Пойдем, я оденусь.Мы вошли с ним в его спальню, освещенную только лампадой, горевшей в углу перед образами. Распутин зажег свечу. Я заметил неубранную постель — видно было, что он только что отдыхал. Около постели приготовлена была его шуба и бобровая шапка, на полу стояли высокие фетровые калоши.
Распутин был одет в белую шелковую рубашку, вышитую васильками, и подпоясан малиновым шнуром с двумя большими кистями.
Черные бархатные шаровары и высокие сапоги на нем были совсем новые. Даже волосы на голове и бороде были расчесаны и приглажены как-то особенно тщательно, а когда он подошел ко мне ближе, я почувствовал сильный запах дешевого мыла: по-видимому, в этот день Распутин особенно много времени уделил своему туалету; по крайней мере, я никогда не видел его таким чистым и опрятным.
— Ну что же, Григорий Ефимович. Пора двигаться, ведь первый час?
— А что, к цыганам поедем? — спросил он.
— Не знаю, может быть, — ответил я.
— А у тебя-то никого нынче не будет? — несколько встревожился он.
Я его успокоил, сказав, что никого ему неприятного он у меня не увидит и что моя мать находится в Крыму.
— Не люблю я ее, твою мамашу. Меня-то уж она как ненавидит!.. Небось с Лизаветой дружна. Против меня обе они подкопы ведут, да клевещут. Сама царица сколько раз мне говорила, что они — самые мои злые враги… А знаешь, что я тебе скажу? Заезжал ко мне вечером Протопопов и слово с меня взял, что я в эти дни дома сидеть буду. Убить, говорит, тебя хотят; злые люди-то все недоброе замышляют… А ну их! Все равно не удастся — руки не доросли. Да, ну что там разговаривать… Поедем.
Я взял его шубу с сундука и помог ему одеться.
— Деньги-то забыл, деньги! — вдруг засуетился Распутин, подбежал к сундуку и открыл его.
Я подошел поближе и, увидев там несколько свертков в газетной бумаге, спросил:
— Неужели это все деньги?
— Да, дорогой мой, все билеты. Сегодня получил, — скороговоркой ответил он.
— А кто вам их дал?
— Да так, добрые люди, добрые люди дали. Вот, видишь ли, устроил им дельце, а они, хорошие, добрые, в благодарность на церковь-то и пожертвовали.
— И много тут будет?
— Что мне считать? У меня и времени нет для этого. Я, чай, не банкир. Вот Митьке Рубинштейну — это дело подходящее… У нero страсть сколько денег. А мне к чему? Да я, коли вправду сказать, считать-то их не умею. Сказал им: пятьдесят тысяч несите, а то и трудиться не стану для вас. Вот и прислали. Может, и больше дали, кто их там знает… Приданое-то какое сделаю дочери. Она у меня скоро замуж выходит за офицера: четыре Георгия, заслуженный. Ему и местечко хорошее приготовлено. Сама благословить обещалась.
— Григорий Ефимович, ведь вы говорили, что деньги эти пожертвованы на церковь…
— Ну что ж, что на церковь? Экая невидаль. Брак-то, чай, тоже божье дело. А на какое из этих дел деньги-то пойдут, не все ли ему равно? Богу-то? — ответил, хитро ухмыляясь, Распутин.
Невольно усмехнулся и я. Мне показалась забавной та простодушная наглость, с которой Распутин играл словами Священного писания.
Взяв часть денег из сундука и тщательно замкнув его, он потушил свечу. Комната снова погрузилась в полумрак, и только из угла по-прежнему тускло светила лампада.
И вдруг охватило меня чувство безграничной жалости к этому человеку.
Мне сделалось стыдно и гадко при мысли о том, каким подлым способом, при помощи какого ужасного обмана я его завлекаю к себе. Он — моя жертва; он стоит передо мною, ничего не подозревая, он верит мне… Но куда девалась его прозорливость? Куда исчезло его чутье? Как будто роковым образом затуманилось его сознание, и он не видит того, что против него замышляют… В эту минуту я был полон глубочайшего презрения к себе; я задавал себе вопрос: как мог я решиться на такое кошмарное преступление? И не понимал, как это случилось.