– Что-то негусто у вас, – осматриваясь, сказал Смятин.
– Ага, – согласилась продавщица, не отрываясь от сканворда.
Смятин молча купил баклажку пива из холодильника. Прошёл к ограде Херсонеса, уселся на скамейку с видом на Владимирский собор. Смятин помнил его таким, каким тот был в девяностых: полуразрушенным, с проваленной крышей. Тогда на Херсонесе любили бухать и трахаться, оставляя бутылки и презервативы в базиликах и подземных храмах. Руины византийской культуры оскверняли новые варвары.
Пиво не приносило успокоения. Волнение и обида наэлектризовывали тело, сознание. И мысль о зряшности жизни, аспидно-чёрная, как кровяная колбаса, пробиралась всё глубже.
«Мне сколько? Тридцать три! И давление, и угроза инсульта, и сердце, и эта вечная дурная усталость, – распекал себя Смятин, прикладываясь к бутылке; пиво выдыхалось быстро, – и нервы, постоянные нервы! День за днём, ночь за ночью. Как это пóшло – жалеть о бессмысленной жизни. Всё мимо и всё зазря! И каждый от тебя что-то хочет. А я? Чего хочу я? Ещё одна пошлость. Но кому легче от того, что это уже было, что пройдено сорок раз? Твоя семья, твои болезни, твои долги, твои обязанности. А где ты? Где ты сам?!»
Разозлившись, Смятин отшвырнул пустую бутылку. Вскочил, раздосадованный, пошёл обратно в аллею. Передышка не принесла облегчения. Он кипел так же, как и раньше.
Но когда полез в задний карман, нащупал что-то тёплое. Достал. Это была вещь, найденная странной женщиной. Смятин развернул белый лист, обнаружил внутри ламинированную иконку. Вроде тех, что продают в церковных лавках. Изображавшую, видимо, Богоматерь. Только вместо лица было чёрное пятно, словно закопчённое место от горевшей свечи.
Смятин всмотрелся в него и вдруг испытал неизъяснимый страх. Рука дрогнула, иконка упала на землю. Он заспешил прочь. Но голос внутри тянул назад, мышцы будто сковал ледяной панцирь. Смятин вернулся, подобрал иконку. Повертел в руках. На ней не было никаких надписей. Только изображение – сложенные руки и чёрное пятно вместо лица. Нет, это была не иконка. И уж точно не христианская. Смятин не мог носить её с собой. Но и выбросить не решался. Он достал зажигалку, чиркнул колёсиком. Пламя облизало ламинированные края.
Смятин держал иконку, пока огонь не обжёг пальцы. Он выпустил её на землю и глядел, как она догорает.
Тем вечером Смятин решил поговорить с женой. Дождался, когда дети придут из школы, садика, выполнят домашнее задание, поедят, наиграются и лягут спать. Тогда, по обыкновению, наступал родительский час, когда муж и жена оставались тет-а-тет.
Первые годы Смятины тратили это время друг на друга: разговаривали, смотрели фильмы, занимались сексом. Потом быть вместе, один на один, стало труднее. И всё чаще совместное пребывание оборачивалось бестолковой руганью. Смятин нервничал, но запирал в себе раздражение, обиду. Казалось, они бились изнутри раскалёнными красными сгустками. Однажды Смятин взбесился настолько, что ему показалось, будто сгустки уродливыми буграми, вроде жировиков, проступили на коже. Тогда он надавил на них, а после, запертый в собственном отчаянии, проткнул иглой. Пролившаяся кровь выдернула его из безумия.
Смятин готовился к разговорам с женой заранее. Выбирал момент, корректировал настроение, репетировал текст. Так они общались быстрее и безболезненнее. Без оскорблений, угроз. Экономия нервов, времени, чувств. Вот только готовилась ли жена? Жившая своей, как она полагала, безгрешной жизнью, уверенная в собственной правоте. А Смятин всякий раз сомневался, искал ответы, невольно упираясь в христианское «поступай с ближним так, как…». И поступать старался.
Попытки его начинались с семейных разговоров. Потому что Смятин вызубрил ещё в детстве: молчание – летальный исход. Когда начать боязно или не позволяет гордость, а после уже всё равно.
Он помнил вязкую тишину на родительской кухне, когда рыдать и вопить хотелось. И тем самым разбить безмолвие, как вазу, а её осколки вымести за порог. «Чёрт, ну включите хотя бы радио, телевизор! Ну что вам стоит, а? Ну, пожалуйста!» – мысленно заклинал он, но глас захлёбывался, и пустыня вокруг оставалась немой. Родители сидели, готовили, ели в ней, лишь изредка нарушая молчаливый траур по былым временам скудными фразами: «сколько денег на школу надо», «мама просила привезти закатку». Но даже такие обыденные слова часто вызывали раздражение, гнев, и могла вспыхнуть ссора. Смятин видел её как череду красных, жёлтых, оранжевых вспышек. Он проклинал это зло, но не мог ему препятствовать. И мирился, терпел, но чаще убегал к себе в комнату, ища свободы, воздуха и пространства. Чтобы дышать, наполнять кислородом лёгкие. И тем самым выгонять подкожное отвращение, страх.