Где они сейчас? Мама на дежурстве, а может, дома. В убежище она, конечно, не ходит теперь, когда осталась одна. Тетя Соня, наверно, уже спустилась вниз, — у нее маленькие Костя и Кира…
Вспышки света на другой стороне становятся реже. Реже бороздят небо голубые лучи. Гул и грохот обрываются, и наступает такая тишина, что я слышу свое и Ванькино дыхание.
— Кончилось, — говорит Ванька, — пошли.
Никто не спрашивает — куда. Все молчат. И я молчу.
Мы хотим домой, скорей домой. Мы хотим в город. Вот почему молчим.
Это было и раньше — гул, грохот, бомбы летели. Но тогда мы жили в городе, внутри его, рядом с родными. Тогда город не казался нам таким беззащитным…
Мы хотим домой. И мы отгоняем мысль, что впереди еще целое лето и осень таких ночей.
Ванька ведет нас обратно той же дорогой. Мы снова ползем под платформой и слышим, как паровоз разводит пары. Мы вновь бредем по мокрой траве, находим свое жилье, осторожно лезем в окно и молча забираемся на койки.
Солома покалывает спину. Стекла молчат. Ночь безлунна, и они совсем черные.
Горбатое поле
Длинным пологим холмом оно спускается с одной стороны к торфяному болоту, с другой — к опушке леса. Издалека, с дороги, вершина холма похожа на спину одногорбого верблюда.
Это поле — частичка приленинградской земли, которая осталась внутри блокадного кольца. На ней растут капуста и картошка, свекла и морковь, репа и турнепс. Здесь всякий клочок земли, ровной и неровной, взят на учет, засеян и принадлежит какому-нибудь заводу, фабрике или воинской части. Каждый охраняет свой участок и, значит, будет пожинать плоды своего труда.
Тогда мы, пятиклассники, не понимали, конечно, как это мудро придумано, и не видели стратегического смысла огородного дела.
В это второе военное лето даже природа ополчилась против нас. Нигде и никогда потом я не видел таких сорняков — колючего осота, вцепившегося корнями чуть ли не в центр земли; еще каких-то неистребимых растений — выдернешь их, а они за твоей спиной снова вырастают. И сама земля — глинистая, в глубоких трещинах, твердая, как камень, в бездождье и мгновенно превращающаяся в скользкую грязь, стоит пронестись над полем грозе.
После голодной зимы сорок первого года нас неудержимо влекли к себе трава, листья, корни — словом, все, что можно попробовать и пожевать. В поле скоро не осталось ни одной травины, которую мы не проверили на вкус.
С горбатым полем познакомились на второй день по приезде. Бригадирша с березовым шагомером на плече кивнула на кучу леек и пошла отмерять нашу норму.
Мы разбрелись по полю, как сонные мухи. Спускались к ручью за водой, подымались, отдыхая на каждом шагу, и снова брели вниз, бренча порожними лейками. Мы делали свою работу бестолково и плохо, во-первых, потому, что не привыкли к ней, а во-вторых, попросту не было сил.
И часу не прошло, ко мне подошел Ванька Воинов:
— Гляди.
Я поглядел. За ручьем, в кустах, подымался сизый дымок.
— Перекур, а мы вкалываем, — сказал Ванька, — пошли.
У костра оказалось пятеро наших. Юрка Северов, по прозвищу «Доходяга», доставал из огня обуглившиеся ломтики картофеля. Мы провожали взглядом каждое его движение.
— Картошечки захотели?
Я глядел на Доходягу с радостной готовностью.
— Фигос под нос, — сказал Юрка, — сами наройте. Вон, под горкой…
— Не жмоться, — сказал Витька Некрасов. Он лежал в траве и жевал сухую былинку. — Вали всю в костер!
Доходяга перечить не стал. Подняв рубаху, он вывалил из-за пазухи остальную картошку. Аккуратные серые кусочки — видно, каждую картофелину резали на несколько частей, чтоб побольше посадить. Я про это слыхал еще в городе. До чего только люди не додумаются, когда есть хотят!
Через несколько минут, дуя на ладони и обжигаясь, мы глотали печеную картошку. Мы глотали ее не счищая золы, чуть обтерев рукавом. Соли в помине не было, да про нее никто и не вспоминал. Мы с Ванькой получили меньше, чем остальные, но все равно были довольны. Витька, наш благодетель, после каждого куска хлопал себя по животу и кричал: «Проехала!» Мы хохотали. Хохотали, давясь и кашляя.
Я повернулся к Ваньке — посмотреть, доел он или нет (я старался есть помедленнее, чтоб хватило надольше. Невыносимо, когда другой жует, а тебе уже нечего). Повернулся я к Ваньке и вижу: рядом с ним огромные кирзовые сапоги. Подымаю глаза — бригадирша! Лицо красное, губу закусила, а смотрит так, что я сразу отвернулся.
— Встать!
Мы вскочили как ужаленные. Доходяга до самых ушей в золе.
— Мерзавцы, — сначала тихо она это сказала. А потом опять: — Мерзавцы!
И пошло… Никогда не думал, что женщина может так ругаться. Доходяга хихикнул, но тут же замолчал. А бригадирша вскочила обеими ногами на наш костер и давай топтать его своими сапожищами. Кругом искры летят, пыль столбом, от дыма в горле першит, а она топчет костер, ругается и плачет…
Потом она схватила свой шагомер и пошла прочь в белых от пепла сапогах. А мы так и остались стоять, обалдевшие, у растоптанного костра.