Главная улица хлопала дверьми и окнами, звенела замками и засовами, визжала бабьими голосами. Метались меж ног бестолково куры, лаяли растревоженные псы. Так же бестолково метались из дома в дом и люди – ошалелые, с бледными чужими лицами. Бесхозное жестяное ведро быстро катилось по улице, громыхая и подпрыгивая на ухабах, – едва не сбило Баха с ног и укатилось дальше, к Волге, словно было живое и убегало от чего-то страшного. Дохнуло жженой резиной и раскаленным железом, по лицу мазнуло горячим пеплом. Бах выскочил на рыночную площадь и остановился, уткнувшись лицом в жаркую, плотную стену дымного марева.
Посреди площади красным тюльпаном полыхал костер – горели три карагача. Горели не каждый в отдельности, а единым пламенем: наваленная меж деревьев куча хлама походила на цветоложе, а каждый ствол – на лепесток. Могучий трилистник едва колебался в неподвижном воздухе, выбрасывая вверх черные клубы дыма и ворохи искр. К костру то и дело подбегали чумазые от копоти люди и швыряли в огонь всё новые и новые доски, мебель, связки бумаг, одежду… Треск стоял такой, что людские голоса почти тонули в нем.
– …Вывески все и доски почета! – кричал кузнец Бенц, стоя на крыльце кирхи: кричал почему-то не собравшейся вокруг него толпе, а закрытым церковным дверям. – Доски учета урожая! Красные доски и черные! Агитационные доски! Весь новый хлам – в огонь! Чтобы коммунистам гореть, как этим доскам, – в аду!
– В аду-у! – тотчас отозвалась толпа, замахала поднятыми в воздух вилами и серпами.
– Книги из избы-читальни! Плакаты из школы и агитуголка! Журналы и газеты! – продолжал орать Бенц. – Портреты всех этих собачьих сынов и дочерей, которых Бог отчего-то наградил немецкими именами!
В костер полетели бумажные рулоны, стопки книг, затем – одна за другой – массивные расписные рамы с фотографиями: от Карла Маркса до Карла Либкнехта.
– Ты слышишь? Все твои уже на костре, тебя одного дожидаются! – Бенц ударил со всей мочи тяжелой кузнецкой рукой по дверям кирхи, но обитые железом створки даже не дрогнули.
Кто-то заперся в церкви – спрятался от разъяренной толпы, понял Бах.
– Одежда твоя, иуда! – Полетели в огонь чьи-то мятые штаны, фуфайка, портянки, кальсоны. – Вещи твои! – Полетел фанерный чемодан, раскрывая нутро и разбрасывая по земле тряпье, ложки, посуду. – Бумаги! – Мелькнули в воздухе тетради, груды исписанных листков, связки карандашей, бухгалтерские счеты и – пухлый гроссбух, куда несколько лет подряд вклеивались Баховы сказки. – Открывай, не гневи людей! Чем дольше сидишь, тем дольше на костре жариться будешь!
– Не сжигать его надобно, а утопить, как больную суку! – кричали из толпы. – А перед тем камнями брюхо набить, чтобы легче плавалось! На огне мученики святые жизнь кончают, а не коммунисты!
– Свиньям скормить! – возражали другие. – Колхозное стадо большое – с костями сожрет! Пусть-ка послужит родному колхозу, собачий выродок!
– По-киргизски надо – к кобыльему хвосту привязать и пустить в степь!
– Больно много чести! Сундуком голову откусить – и вся недолга!
Бах шел меж односельчан, вглядываясь в обезображенные гневом лица. В зареве пожара лица эти были почти неотличимы друг от друга: сдвинутые брови, немигающие глаза, раскрытые рты… Мужчины, женщины, старики, молодые – одно лицо на всех. Так же одинаковы сделались и голоса – низкие и хриплые, как воронье карканье.
– Керосину под дверь плеснуть да поджечь – вмиг выскочит!
– Бревном двери вышибить!
Откуда-то возникла худая фигура пастора Генделя – бросилась к церковным дверям с раскинутыми руками, защищая от насилия:
– Богохульствовать не позволю! Оберегайте храм веры, но не разрушайте при этом дом Божий!
В стороне от толпы, прислонясь к колодезному срубу, сидел на земле председатель сельсовета Дитрих. Одежда его была в грязи, подбитый ватой пиджак надорван на плечах. Он беспрестанно вытирал тыльной стороной ладони перепачканные щеки, но чернота не уходила, а только еще больше размазывалась по лицу. Бах подошел, вытянул из колодца полное ведро и поставил рядом с Дитрихом – умыться. Но тот, вместо того чтобы плеснуть на лицо, схватил ведро и опрокинул на себя – словно стоял на дворе не серый ноябрьский день, а знойный июльский. Посидел пару секунд, прикрыв глаза, с выражением облегчения на лице, затем, обильно обтекая водой, кое-как поднялся на ноги и побрел прочь.
Бах догнал его, засеменил рядом, вопросительно мыча, – Дитрих лишь качал головой, повторяя: “Дурень, вот дурень-то…” Бах ухватил его за сочившийся влагой рукав, затеребил нетерпеливо – тот вырвал руку и указал ею куда-то вверх. Бах поднял голову – и от удивления тотчас позабыл о Дитрихе и о его странном поведении: на гнадентальской кирхе не было креста. Островерхая крыша еще стремилась в небо, но шпиль был обломан – глядел неопрятно и сиротливо. Вокруг шпиля обвилась веревка (по ней-то и забрался вандал), конец ее нырял в одно из окон кирхи. Поискав глазами, Бах обнаружил и сбитый крест – поднятый заботливыми руками прихожан и аккуратно прислоненный к церковной ограде.