Живот схватило позже, когда в доме погас свет и хозяева разошлись по спальням. Поначалу захотелось пить, словно в кишках у Васьки поселилась пустыня, которой требовалось воды – не кружка и не две, а целый колодец или целая Волга. Стараясь не шуметь, Васька сполз с лавки и пробрался на кухню. Нашел ощупью ведро, сунул в него голову – да так и нахлебался холодной воды, стоя на четвереньках. То ли треть ведра выдул, а то ли всю половину. Полегчало. Когда пробирался обратно на свою лежанку, та вода бултыхалась у Васьки в пузе, как в бочке, – наверное, во всей избе слышно было.
Не успел, однако, заснуть, как что-то острое вспороло изнутри: боль прошила тело от паха и до грудины. В первое мгновение Васька даже не испугался, а удивился: как могла такая большая боль поместиться в его маленьком организме? А боль быстро нарастала, раскачиваясь подобно маятнику: вверх по животу – вниз к кишкам, вверх – вниз… Освоившись в немудреных мальчишеских внутренностях, изменила направление: стала колыхаться по брюху из стороны в сторону, заставляя Ваську хвататься руками за бока и крутиться на лавке то вправо, то влево. Под конец распоясалась вовсе и забилась под ребрами безо всякого порядка и направления, разрезая бедную Васькину утробу на тысячу мелких частей.
Кажется, он стонал – сначала сквозь зубы, затем в набитую травой подушку. Кажется, терся щеками об одеяло, чтобы содрать с лица противную испарину. Кажется, сжимал пальцами разбухшее твердокаменное пузо, стараясь нащупать свою боль, но та не давалась – ускользала куда-то в глубину его тела, терлась о позвоночник, цеплялась за задние ребра, дергала за лопатки. Кажется, Васька умирал.
Скрючившись, он упал с лавки на пол и полежал там немного, не умея пошевелиться. Кое-как перевернулся на живот и пополз, упираясь о холодный пол не то плечами, не то локтями. Полз наугад, по чутью, плохо уже понимая, куда направляется. Знал: подыхать нужно подальше от людей, одному. Перебирался через какие-то приступки, наталкивался на стулья и обползал их, шкрябал щеками по земляному полу. Наконец уперся лбом в холодное дерево входной двери. Разворошил лицом кинутую на порог старую овчину, ткнулся носом в щель, откуда несло студеным воздухом воли.
Не пролезть было Ваське в эту щель. И дверь не открыть – слишком ослаб, пока полз. Так и лежал, дыша запахом снега и ощущая внутри себя ополоумевшую боль, пока крепкие руки не схватили его за шкирку и не потащили через кухню – как несколько часов назад, за ужином.
Сопротивляться сил не было. Руки делали с немощным Васькиным телом, что хотели: вертели его, как куклу, переворачивая лицом вниз; давили под дых – резко и глубоко, будто желая разорвать пополам; вставляли в рот твердые пальцы и просовывали до самой глотки. Васька хотел было сжать челюсти покрепче и укусить эти пальцы, но не успел: поселившаяся в животе боль дернулась, плеснулась кисло в горле и хлынула из Васьки наружу…
Когда к полудню Васька высунул нос из своего укрытия, тот кивнул ему: поди-ка сюда! Нехотя Васька вылез на свет. Старик поднял с колен что-то светлое, объемистое, с чем возился вот уже полдня. Накинул на костлявые Васькины плечи – полушубок. Женский – отороченный красной тесьмой по воротнику, сильно великий в плечах и такой широкий, что Васька мог бы завернуться в него трижды; но – с подрубленными по длине рукавами и подолом, схваченный в талии кушаком из пеньки, с аккуратно заштопанными на спине прорехами. Настоящий.
Никогда у Васьки не было полушубка. Он осмотрел внимательно рукава (кожа была ноздреватая, засаленная на складках), огладил слегка залысевший мех на отворотах, пощупал пеньковый кушак, завязал потуже. Затем отошел от Старика и с угрозой произнес:
– Не отдам.
Усмехнулся Старик и достал откуда-то башмаки – большие, высокие, на меху. Васька надел и башмаки. Сел на свою лавку, пряча руки в запа́х тулупа, и повторил все так же угрюмо:
– И башмаки не отдам.
Старик встал со стула, накинул свой тулуп и вышел вон. Васька, поразмыслив, – следом. А за ними и Девчонка побежала как привязанная.