Когда вьюга разыгралась так, что Ваське пришлось взять Девчонку за руку (иначе отцепилась бы, отстала, укатилась, влекомая метелью, – ищи ее потом по сугробам!), из кипящей снежной мешанины вылепилась темная фигура: Старик. Ухватил обоих за шиворот и поволок за собой – только успевай ногами перебирать. Старик шел быстро, словно передвигался не по завьюженному лесу, а по ровному полю в ясный день. Васька глотал летящий в рот снег и гадал, отнимут ли у него полушубок.
Мелькнули в снеговой завесе стены амбара и сарая, хлопнула дверь – и Васька повалился на земляной пол, к дышащей жаром печи. Рядом рухнула и Девчонка. Старик вытряс ее из кургузой шубки и заледеневших валенок, размотал шаль в комьях налипшего снега, прижал к себе и долго стоял так, обхватив руками и уткнувшись в девчачью макушку.
– Теперь ты меня не тронь, – сказал ему Васька важно, становясь на ноги и отряхивая ледяную крошку с воротника. – Я девку твою полоумную из метели вытащил. Не то жрал бы ее сейчас серый волк под кустом и костями похрустывал.
Тот поднял лицо от Девчонки, глянул устало – и в первый раз показалось Ваське, что Старик понял его, до самого последнего слова.
Вот она, зацепочка, понял Васька. Крючочек, за который Старика можно вертеть вокруг себя, как дерьмо на палке, – улыбчивая полудурочка, с ногами тонкими, как камышовые стебли, и волосами легкими и белыми, как ковыльный пух.
Весь следующий день провалялся на лавке. Уже изнемог лежать, уже хотели беспокойные руки и ноги движения – но не вставал, упрямо крутился на одеялах и подушках, то и дело нащупывая уложенный под голову полушубок (Старик хотел было убрать его ко входу, где на нестроганых штырьках висела верхняя одежда, да Васька не дал; охотнее всего он и спал бы в том полушубке, чтоб уж наверняка сохранить при себе, но в избе было слишком натоплено).
Девчонка вилась рядом, и Васька время от времени веселил ее: то рожу пострашнее скорчит, то свиньей захрюкает, а то высунет длинный язык и начнет лизать себе грудь (для этого требовался язык исключительной длины, и еще ни разу Васька не встречал пацана, который смог бы повторить фокус). Девчонка громко дышала от восторга и повизгивала. Старик на детей не смотрел, шуровал по хозяйству; но каждый раз, когда Девчонка разражалась хохотом, глаза его теплели, а в седой бороде мелькало подобие улыбки.
– То-то! – произнес Васька нравоучительно, уже на закате. – Понял теперь? У меня забота поглавней снега во дворе нашлась – дитя твое веселить. А уж со снегом ты как-нибудь сам разберись, мне недосуг. И харчу мне прибавь. Веселье – оно дорогого стоит.
Старик молчал, отводя глаза.
Перебодал его Васька.
Старик все возился, все кряхтел, то откидывая крышку и копаясь внутри, то перебирая на столе какие-то мелкие детали, тщательно дуя на каждую и вставляя в ящик. Занятно стало Ваське, но – держал характер, с постели не поднимался. Наконец Старик вынул из комода ветхий конверт и осторожно, двумя пальцами, выудил из него черный блин. Положил на ящик, раскрутил какую-то ручку и опустил на блин торчащий из ящичного бока шишковатый носик с иглой на конце.
Игла подпрыгнула, из трубы раздался треск, затем – вздох. А после – низкий мужской голос полился свободно и щедро, как волжская вода в паводок.
Откуда исходил этот голос? С гладкой поверхности мелькавшего в полутьме блина? Из широкой трубной пасти? С пляшущего по блину кончика иглы?
Тут-то Васька и пропал. Ему бы испугаться, отпрыгнуть подальше от невиданного приспособления или запустить башмаком, чтобы прервать морок, – но не мог: сидел как завороженный, пялясь на подрагивающий раструб колокольчика. Чудо рождения голоса из ниоткуда – из дрожания позеленевшей от времени жестянки-трубы, края которой уже поистерлись от старости, из касания стальной иглы к черному кругляшу, который легко разбить ударом пятки, – это чудо прихлопнуло Ваську, попало в самое темечко.