Вечерами, вернувшись из побега, Анче забиралась на колени к Баху, улыбалась виновато, прижималась к его груди. В глазах ее, однако, не было раскаяния, а одна только усталая радость и успокоенность. На руках Бах нес девочку в сад и бродил меж яблонь – та не противилась, позволяла. Он с благодарностью принимал ее недолгую ласку. Этими короткими минутами и жил.
В один такой вечер, трижды обойдя сад и настоявшись вдоволь у Клариного камня, он уже в сумерках нес притихшую Анче к дому – и увидел, что входная дверь приоткрыта, в окнах теплится свет. Верно, следовало бы испугаться, но душа Баха так измучилась в последнее время, так изболелась и изнурилась, что на другие тревоги сил уже не осталось. С Анче на руках он поднялся на крыльцо и шагнул в дом.
Свечная лампа горела на подоконнике. Кто-то возился посреди кухни на коленях – шуровал метлой под столом, выметая мусор.
– Грязно в доме, – сурово сказал Васька, поднимаясь на ноги. – Запустили без меня хозяйство.
За лето он окреп, хотя и не прибавил в росте. Голос его стал ниже и глуше; лицо обветрилось, почернело от солнца; отросшие волосы были увязаны на затылке в косу, придавая мальчику совершенно взрослый вид.
Анче дернулась, соскочила с Баховых рук; бросилась к Ваське, но обнять не решилась – замерла в полушаге.
– Ва-ся! – сказала отчетливо. – Ва-ся!
– Да уж не господь бог, – подтвердил тот, сгребая мусор в совок.
– Ва-ся, – повторяла Анче. – Вася. Вася. Вася…
Сам Васька изменился за лето. На лице у него прибавился шрам (короткая белая отметина сияла на темном лбу, аккурат меж черных бровей, как нанесенная мелом) и окривела спинка приплюснутого носа, вероятно, перебитая в драке. Тело стало крепче и шире в кости, движения – аккуратнее, мимика – скупее; весь он словно подобрался и возмужал – сквозь мальчишескую легкость уже проглядывали степенность и основательность. Он принадлежал к тем подросткам, чей облик рано обретает взрослые черты, а невысокий рост затрудняет определение возраста: со спины его легко было принять за малолетку, в то время как суровое монгольское лицо могло принадлежать и юноше. Рядом с коренастым Васькой подросшая за лето Анче смотрелась нескладно и по-детски беззащитно, хотя и была теперь немного выше.
Бах не знал, как отнестись к этому внезапному возвращению. И к этому странному мальчику как относиться – тоже не знал. Казалось, был Васька прост – как рыболовный крючок из железа, как ведро с водой или серый волжский булыжник: дашь еды – ест, не дашь – сам возьмет; поручишь работу – отлынивает, а накажешь за леность – выполнит; станет ему худо – орет, а станет хорошо – завалится на лавку и дрыхнет без просыпу, хоть из пушки пали. Но было в нем что-то, какая-то потайная душевная складка, за которой скрывалось невидимое и тщательно обороняемое от других – то, чего сам Васька, похоже, боялся или стыдился. Эти едва ощутимые зачатки человечности, иногда мелькавшие сквозь звероватые повадки, и примиряли Баха с мальчиком.
Когда Васька, старательно шевеля обветренными губами, в сотый раз тыкал пальцем в какой-нибудь предмет и произносил его название – громко, чтобы Анче разобрала каждый звук, – Бах готов был обнять его в порыве благодарности. Когда минутой позже тот же самый Васька хрюкал для забавы и скреб пятерней живот, а Анче хрюкала и почесывалась в ответ, – Бах едва удерживался, чтобы не вышвырнуть обоих за дверь.