Плечи и кисти рук устали, но останавливаться было нельзя – и Бах тряс, тряс перину, выбивая из нее все новые потоки белого. Перья летели ему в лицо и гладили щеки, пух застревал в волосах. Не сразу Бах понял, что не слышит больше ни падения дождевых капель, ни гудения ветра, ни шороха ветвей: наступила долгожданная тишина. Раздавался единственный звук – мерные хлопки перины. С каждой минутой она становилась легче – теряя пух, теряла в весе – и оттого трясти ее было нетрудно. И Бах тряс – все чаще, все резче.
Скоро пуховое облако у крыльца сделалось таким плотным, что он не видел уже ни дворовых построек, ни верхушек деревьев за ними, ни нависшего над хутором темного неба. Ощущал только твердость двери за спиной и твердость крыльца под ногами. Все остальное вокруг стало мягким – состояло из одного лишь кружившегося пуха.
Когда наперник опустел и сделался невесо́м – от перины осталась одна холстина, – Бах опустил руки. Поднятые им пуховые вихри постепенно стихали и припадали к земле. Поземка из перьев еще вилась беспокойно – по двору, по скатам крыш, – но все медленнее, все ниже. Бах бережно развесил наперник на перилах крыльца – еще послужит полотенцем или половой тряпкой – и оглядел хутор.
Белый пух укрыл все: землю, стены, крыши, двери и ставни, ограды, огородные грядки, заборы. Под белым покровом стояли яблони в саду, и дубы в лесу, и березы, и сосны. Легким пухом сыпало сверху – не то с крыш, не то с самого неба. Везде, куда достигал взор Баха, был пух, сплошной белый пух. Да и пух ли? Бах шагнул с крыльца – в то пышное и белое, что устилало двор, – и оно заскрипело, сминаясь. Загреб ладонью, положил на язык: не пух – снег.
И воздух, впервые за долгие годы, пах не влагой, а снегом. Из туч, впервые за долгие годы, сыпал не дождь, а снег. И из-за туч этих показалось рассветное солнце – крупное, алое – к морозу.
Утопая по колено в сугробах и подставляя лицо падающим хлопьям, Бах направился к Волге. Не знал почему. Казалось: так правильно.
Обутые в домашние валенки ноги его хрупали по снегу. Ноздри с наслаждением вдыхали воздух – колкий, чуть сладковатый от крепнущего холода – и выдыхали белый пар.
Бах остановился на обрыве и окинул взглядом Волгу. Ее свинцово-серое полотно светлело на глазах, быстро покрываясь пятнами шуги. Ледяная каша волоклась по реке, спаиваясь в шматы и поблескивая в розовых рассветных лучах. Ледовые блины разных форм и размеров тянулись по фарватеру. А где-то вдали, почти у самого Гнаденталя, темнела на воде черная точка: лодка.
Как удалось Баху разглядеть ее полуслепыми глазами сквозь порошу? Но он разглядел. А правильнее сказать – узнал. Не сомневался ни секунды: лодка шла за ним.
Он поднял руки и замахал приветственно: я здесь! Руки, усталые от вытряхивания перины, едва поднимались над головой, плечи ныли, но Бах продолжал махать.
Ялик двигался медленно. Гребцы – кажется, их было двое – работали слаженно и споро, но ледовая каша под веслами и крепчающий ветер затрудняли ход судна.
Щурясь от обильного снега, Бах снял тужурку и потряс ею, как флагом, для большей заметности. Затем решил спуститься к воде – навстречу приближавшейся лодке.
Скользил по оледенелым камням, цеплялся за мерзлые травы – кое-как ссыпался по тропе на берег. По пути выронил тужурку, ее тут же сдуло куда-то вбок, но терять время на поиски не стал. Встал на высокий валун у воды и вновь засигналил руками: вот он – я!
Видел только спины гребцов – крепкие, одетые в серые шинели, они согласно раскачивались в лодке: гребок! еще гребок! Весла выныривали из воды и вновь в нее погружались: рывок! еще рывок!
Снег валил уже так густо, что скоро и ялик, и сидящие в нем люди были едва видны. А гребцы – не оборачивались. Как же прокладывали они дорогу? Как не сбивались с пути в снегопаде? Или – все же сбились?
Он замычал что-то призывное, стараясь привлечь внимание гребцов, – не слышат.
Замычал громче – не слышат.
Шагнул с валуна в реку и пошел им навстречу, с трудом переставляя ноги в ледяных волнах. Зашел по щиколотку, зашел по колено. Поскользнулся на покатом камне и упал в Волгу.
Больно – не было. И страшно – не было. И холодно – не было ничуть. Холод остался там, наверху, где плескались по поверхности воды серебряные блики. А здесь, в глубине, – было хорошо.