Много позже Бах – читая газеты и наблюдая за жителями колонии, слушая длинные речи Гофмана, который проникся к нему симпатией, – составил для себя картину случившегося в мире за годы его отшельничества. Составил – и содрогнулся: все пугающие сцены, которые они с Кларой наблюдали с высоты обрыва, все виденные во время ночных вылазок странные и страшные зрелища оказались лишь рябью на воде, слабым отголоском могучих изменений в большой
жизни. Изменения эти были столь невероятны, что Бах затруднился найти им должное сравнение. Случившееся нельзя было назвать землетрясением или ураганом: после разгула непогоды мир, исковерканный разбушевавшейся стихией, все же сохраняет свои главные сущности – небо, солнце, земную твердь. Сегодня же в Гнадентале, казалось, не стало ни того, ни другого, ни третьего: новая власть, установленная в Петербурге, отменила небо, объявила солнце несуществующим, а земную твердь заменила воздухом. Люди барахтались в этом воздухе, испуганно разевая рты, не умея возразить и не желая согласиться. Вера, школа и община – три незыблемые сущности колонистской жизни – были изъяты у гнадентальцев, как изъяты были у мукомола Вагнера его дом и скот: кирху закрыли, пастора Генделя с женой чуть не выслали на Север (вооруженная вилами и ухватами паства стала на защиту – отстояла); из школы выгнали учителя, обещали прислать нового, да так и не прислали; общинное управление объявили пережиточным и заменили советами, что должны были стать во главе нового общества, и колхозом, который виделся руками и ногами обновленного Гнаденталя.Некоторые колонисты решились бежать от этой непонятной жизни: самые прыткие и бесстрашные добрались до Америки, самые настойчивые и пронырливые – до исторической родины; большинство же, промаявшись долгие месяцы на польской границе, помотавшись по лагерям беженцев в Белоруссии, Украине и Германии, стеклось обратно в Гнаденталь – все реки текут, как известно, в Волгу.
Так он и жил, этот новый Гнаденталь, который теперь полагалось называть советским
: полуразвалившаяся колония, полуотчаявшиеся жители, полуголодный скот. Лица людей были иссушены нуждою и тоской по собственным детям, чьи могилы – в прикаспийских песках, под галицийскими холмами, за волынским Полесьем, в монгольских степях, у приамурских сопок – очертили обширную географию их скитаний; хлева их были пусты – кони, волы и верблюды перешли в колхозную собственность, а амбары полны ненужного теперь и медленно ржавеющего хлама: именных клейм для скота, конской упряжи, чесал и щеток, маслобоек и сепараторов.В сердце этого нового Гнаденталя бился днями и ночами над своим заваленным бумагами столом неутомимый горбун Гофман. Зачем понадобились ему пословицы и поговорки? Что за блажь двигала им, когда, едва завидев на пороге тощую фигуру бывшего шульмейстера, он жадно хватал из его рук исписанный листок, пробегал глазами размашистые строчки и, радостно улыбаясь, кивал на подоконник, где уже ждали Баха ежедневная мера молока и чистый лист бумаги – для следующей порции присказок?
Две сотни гнадентальских пословиц и поговорок вспомнил Бах за первую неделю – пять вдохновенных вечеров провел, согнувшись за столом при свете лучины, с упоением выводя на плохонькой бумаге знакомые с детства фразы. Пять стаканов молока получил за них младенец. Странно и немного совестно было Баху продавать чудаковатому горбуну известные каждому в округе грубоватые изречения. Эти наивные бесхитростные словечки любой внимательный человек мог легко снять с губ гнадентальцев во время общих работ или потолкавшись пару дней на любом сельском празднике. Но Гофман платил – жирным козьим молоком за каждый исписанный листок. Платил за воздух. За наслаждение, с которым Бах предавался письму, забывая на время работы и о себе, и о двух вверенных его заботам женщинах.
* * *
На шестой вечер, укачав девочку и уже привычно усевшись за стол, Бах в предвкушении занес подаренный Гофманом карандаш над полученной от него же бумагой – и обнаружил, что все известные прибаутки и присказки закончились. Сколько ни напрягал память, сколько ни блуждал мыслью по гнадентальским дворам и окрестностям, вызывая перед глазами образы словоохотливых земляков, более не смог припомнить ничего. Испугался, что на этом его недолгие письменные опыты прервутся: горбун, утолив интерес к местному фольклору, перестанет выдавать молоко для младенца и бумагу для Баха.