А еще Анче желала – глядеть на Баха. Стоило ему войти в дом, как девочка переворачивалась на живот, задирала голову в потолок и требовательно гудела, подзывая к себе, – пока Бах не подходил и не брал ее на руки; затем ловила его взгляд и замирала, приоткрыв рот и изредка моргая круто изогнутыми ресницами. Нежное лицо ее при этом чуть подрагивало, словно учась принимать различные выражения: сосредоточенности, ласковости, грусти, озорства, задумчивости. Не сразу он понял, что Анче ловит эти выражения с его лица: слегка наморщенная переносица Баха вызывала крошечную складку меж ее бровей; его плотно сжатый рот заставлял и ее скривиться, а его улыбка побуждала изгибаться радостно и ее губы. Крошечное бессловесное существо читало Баха и отражало его, как зеркало.
И все слышимые звуки Анче отражала также. Поначалу Бах не понимал, почему столь по-разному звучит ее голос, откуда в пронзительном детском крике берутся все эти интонации – то напевные и беззаботные, то задумчивые и унылые, а то раздражительные, даже сварливые. Однажды понял. Он чистил тогда наличники от накопившегося за зиму сора: тупой стамеской выскребал из древесных складок лиственную прель, остатки семян и веток – и, стоя снаружи у открытого окна, нечаянно подслушал разговор Анче с миром: где-то в лесу заливалась варакушка, свиристела восторженно – и Анче свиристела в ответ, повизгивала и верещала; курлыкнул в небе пролетающий журавль – и Анче завздыхала, загудела печально; хрипло зацыкала в кустах рассерженная гаичка – и Анче заскрипела, задышала сердито. Она повторяла птичьи голоса, как заправский пересмешник, учась ласковым и нежным нотам у лесных жаворонков и зарянок, дерзким и гневливым – у рябинников, тревожным и просящим – у ремезов, настойчивым – у желн и зеленых дятлов. Сама брала у мира то, чего не мог дать ей Бах.
Он не мог научить ее говорить. Подумалось: а если попробовать вновь разлепить губы, зашевелить онемевшим языком? Пытался: напрягал челюсти, дергал подбородком. Уйдя в глубину сада, чтобы не напугать ненароком Анче, долго мычал на деревья, стараясь выудить из горла позабытые звуки. Но губы, горько сомкнувшиеся когда-то – не то сами по себе, не то по его неосознанному желанию, – оставались немы, а язык неподвижен. Речь не возвращалась.
Бах по-прежнему “читал” Анче все, что выходило из-под его карандаша, Анче по-прежнему внимательно слушала, не отводя глаз от Бахова лица. Он прижимал к груди ее голову, утыкался губами в теплое темя, вздыхал судорожно: хотелось верить, что она его понимает.
– Нравится тебе? – спрашивал мысленно.
Та улыбалась в ответ.