Бах и раньше выносил ее на руках во двор и в сад, иногда брал с собой на прогулку в лес. Но познавшая радость свободы Анче не желала больше быть спутницей – она хотела изучать
На заднем дворе ее подстерегали топор с блестящим, точенным о плоский камень лезвием; хищный серп, которым Бах подрезал траву на дворе; тяжелая железная сечка для обрубки сорняков; острые обломки валунов, собранных для укрепления фундамента. В лесу поджидали ошалевшие от сентябрьской жары шмели и шершни; жирные антрацитовые гадюки; трухлявые пни, набитые крупными, с полпальца, кусачими муравьями; овраги с крутыми склонами и ручьи с ледяной, до судороги в челюстях, водой. А в саду уже налились багрянцем увесистые яблоки – то и дело норовили упасть с ветки и зашибить любого, кто проходил мимо…
Бах неотступно следовал за Анче, замечая каждую новую опасность и устраняя ее. Утомившись, поднимал перепачканную в земле девочку и нес домой – та верещала гневно, сучила ножками, кусалась, не желая прерывать прогулку. Оказавшись в домашних стенах, долго ревела, затем устраивалась у Баха на коленях, вздыхала надрывно, обхватывала его ручонками и засыпала, уткнувшись носом в Бахову морщинистую шею или спутанную бороду. Только октябрьские дожди и пришедшие с ними холода положили конец утомительным и опасным прогулкам.
Со злости на запертую постоянно дверь Анче встала на ноги: однажды долго стучала ладошкой о порог и визжала, требуя выпустить ее наружу; затем, рассердившись, ухватилась за косяк и рывком поднялась на кривоватых, подрагивающих от напряжения ногах. Постояла, пошатываясь и обозревая пространство кухни с новой для нее высоты; затем ахнула восторженно и сделала пару неверных шагов – к Баху, который возился у печи, помешивая суп. Тот уронил ложку в котел, вскрикнул, метнулся – едва успел подхватить. С тех пор стала пытаться ходить, каждый раз повергая Баха в ужас – вынуждая бежать к ней, защищая от возможного падения. Утомлялся от этих метаний сильно, до ломоты в позвоночнике, набил пару шишек на коленях, однажды чуть не вывихнул ступню – но посидеть спокойно хотя бы час ребенок не желал.
Когда снег нетающим одеялом лег на степь и лес, а Волга покрылась пятнами первого льда, Анче пошла. К Рождеству – уже бегала резво, шурша по земляному полу сшитыми для нее маленькими чунями. А Бах бегал по избе следом – сгорбившись, переваливаясь на полусогнутых ногах и расставив руки подобно раскинувшей крылья испуганной перепелке: беспокойство об Анче уступило место настоящему страху. Насколько отважна была девочка, настолько боязлив – он сам: то мерещилось, что Анче запнется ногой о порог и разобьет голову о дверной косяк; то – что упадет с разбегу и расшибет лицо; то – что насмерть ударится виском о край дубового стола. Мерещилось так явно, что по ночам вскакивал с лавки, жег лучину, проверял то косяк, то стол – искал следы крови. Их не было.
Отлучаясь на рыбалку или в Гнаденталь к Гофману – оставляя девочку в избе одну, – Бах не мог избавиться от возникавшей перед мысленным взором картины: любопытная Анче, вцепившись ручонками в стоящий у печки ящик с камнями, сдвигает его в сторону, хватается за разогретую заслонку, вскрикивает от боли, но тянет на себя – из приоткрытой пасти вырывается желтый язык пламени… Пару раз, измученный видениями, разворачивался на середине Волги и возвращался домой: влетал в избу распаренный, задохнувшийся от быстрой ходьбы, – ящик стоял на положенном месте, Анче безмятежно спала.
Уставал от своего страха. Страх был – как гвоздь в кишках, как воткнутая в живот ледяная игла. Боялся, что Анче уколется веретеном. Проткнет глаз упавшим со стола карандашом. Прищемит палец в двери. Поперхнется и задохнется. Заболеет и сгорит в лихорадке… Картины одна ужаснее другой мелькали в голове Баха, не давая дышать. Более же всего он боялся, что, подойдя однажды утром к постели, обнаружит ее пустой: Анче исчезнет.
Помогали справиться – прикосновения. Стоило Баху дотронуться гребнем до пушистой макушки Анче или потрепать за розовое ушко – и страх мельчал, уползал куда-то в глубину позвоночника; самым же верным средством было – взять девочку на руки. И потому каждое утро Бах подолгу расчесывал волосы Анче, а каждый вечер укачивал ее, как новорожденного младенца, мыча колыбельные. Девочка росла, носить ее становилось все тяжелее, но Бах вряд ли это замечал: когда Анче засыпала, он долго еще ходил по дому, прижимая ее к себе. Затем осторожно укладывал Анче в постель, обертывал со всех сторон утиной периной, словно мягкие перинные бока могли заменить его объятия. Садился на край кровати и подолгу смотрел на спящего ребенка.