– Я хотел бы получше узнать свой дом, обойти комнаты, полистать альбомы. Да и сведения, что я раздобуду не в спешке, могут оказаться полезными.
– Григорий Львович, а нестрашно? – спросила Соня, назвав Данилова по имени-отчеству исключительно потому, что рядом стоял ее отец.
Нет, она не станет его останавливать.
– Отнюдь, – поспешил заверить Данилов. – Все, кого следует бояться, уже пойманы.
– Вы о мистере Тобине? – Каплан поднял саквояж на стул, принялся утрамбовывать в него все свои многочисленные записи и тетради, в которые заносил названия осмотренных в библиотеке книг, цены и пометки. – Я, конечно, не смею лезть в ваше расследование. – Он многозначительно обвел движением головы всю компанию. – Но слышал, у него лепра. Это так?
– Да, это так, Николай Ефимович. И мы как раз потому и спешим, – встрял Бриедис, завязывая тесемки на тонкой папке. – А не то, пока мы тут, в больнице ему послабление сделают. Или в колонию отправят…
Все же в его движениях не таилось ничего такого, что могло указать на недовольство, говорил он спокойным, всегдашним своим деловым тоном полицейского чиновника.
– Надо бы многое о нем выяснить. Не был ли он с кем в сношениях.
Пристав, всецело погруженный в мысли о предстоящей беседе с начальником полиции, позабыл, видно, о неловкости с невысказанным предложением или же готовился делать его после приезда. При всем своем офицерском величии парнем он был совершенно обычным, прямодушным. И если бы затаил на Данилова обиду за Соню, так бы и сказал. При этих мыслях Гриша вздохнул свободней.
– Благородная миссия, Арсений, – похвалил Каплан. – Нужно не допустить эпидемии, – и, застегнув саквояж, поднял его со стула. – Что ж, тогда в путь.
Шумная компания покидала дом, скоро Гриша останется один, в тишине и одиночестве. Он поднял голову и окинул взглядом гостиную, почувствовав, как побежали по коже мурашки. В тишине и одиночестве – равно как провел Марк шестнадцать лет. С сожалением он глядел, как все, весело переговариваясь, спустились по крыльцу, шли мимо статуй муз к аллее, постепенно удаляясь и исчезая за стволами сосен. Он стоял на крыльце до тех пор, пока не замерли вдали их голоса.
И мыслями вернулся к запискам отца. Вообразил темные каменные стены, сырой затхлый запах, представил мать, умершую в цепях… но вдруг в мысли прокрался образ Сони. Гриша, развернувшись, пошел в дом, в гостиную, сел на софу, закрыл глаза и поднес руку к губам. Стыдно признаться, но это был его первый поцелуй. Сколько же в нем таилось тепла и жизни, хотелось продлить этот миг еще и еще. Тело пробила дрожь. Пальцы ощутили, как губы разъезжаются в глупой довольной улыбке. Он сохранит это мгновение в сердце до конца дней своих. И ничто не изгонит его из памяти, даже гнев Арсения.
Но тотчас же Данилов одернул себя, опустил руку и перестал улыбаться. Его сердце сжалось от омерзения и боли, Соню вытолкнуло другое воспоминание: черное, грязное, непристойное. Гриша вспомнил строки, где отец поведал, как целовал мужчину.
Тотчас вскочив, мучимый вдруг подступившей к горлу тошнотой, Гриша заметался из стороны в сторону, не зная, куда деться – подняться наверх, уйти в столовую или, может, в комнату, где стоял рояль.
Он выбежал к роялю и остановился. Комната, залитая дневным светом, на мгновение ослепила его и остудила ярость. Ажурным кружевом на полу растекалось медовое солнце, расползались лучи, льющиеся сквозь высокие окна. Трафарет сосновой аллеи лег игольчатым узором на белый лакированный инструмент, на оттоманку, плясал на светлых стенах и высоком потолке и казался частью приятного сновидения.
Здесь когда-то сидела маленькая Ева и играла веселые пьесы и этюды. Гриша живо представил ее хрупкий силуэт за роялем, непременно в белом, летящем платье, с покрывалом золотистых волос за спиной. Ветерок, врывающийся в окно и убегающий в двери в столовую, трепал ее кудри. А она сидела на высокой банкетке, потому что ростом чрезвычайно мала, и играла, смешно болтая босыми ножками.
Гриша сел за рояль и отбросил крышку, проведя по клавишам рукой. Он не сидел за инструментом, казалось, целую вечность. Но пальцы вдруг начали сами скользить от контроктавы до малой, а ушей достиг звук бывшего таким популярным вальса «Весенние голоса» Штрауса-сына.
Он самозабвенно играл, то наклоняясь к клавишам, то отводя голову назад, но вскоре его пальцы будто обожгло током, а по ушам точно дали колотушкой две страшные оплеухи.
И он с грохотом опустил крышку рояля. Воспоминание, причинившее почти физическую боль, было далеким, не имело четкой картины, состояло из эфемерных образов и оглушительных криков.
«Что ты стал, что стал? Играй же, играй еще, пока не зазфучит чисто, над тобой фечно будут потешаться, пока ты не докажешь, что ты умный мальчик, самый умный мальчик ф гимназия».