– Нет, Аня, я ни о чем не жалею, – с нежностью ответил Николай Сергеевич. – Ты научила меня верить в Бога и любить Россию. А за это и умереть не страшно.
Он поцеловал ее онемевшую руку, по-военному кивнул окружающим и вышел. В полной тишине она оглядела гостей. Все ловили каждое ее слово.
– Поверьте, я бы ушла в монастырь, – призналась она, – это единственное, что мне сейчас нужно. Если бы это было возможно.
– Видно, не зря Сталин называл Вас монахиней.
Ахматова вернулась в свое кресло и невидящим взглядом посмотрела в окно.
– Глубокое религиозное чувство Ахматовой всегда как-то ускользало от взгляда исследователей, – прошептала моя соседка, похожая на жену Пушкина, – тогда как оно стало спасением поэта на многие годы. Еще в безмятежном 1912 году она написала о своих испытаниях:
Отчего же Бог меня наказывал
Каждый день и каждый час?
Или Ангел мне указывал
Свет, невидимый для нас?
Анна Андреевна устало вздохнула:
– Хоть бы Бродский приехал и опять прочел мне «Гимн народу».
– Да вон он, идет. Легок на помине, – кивнула женщина в очках за окно, где по дороге в мятых джинсах и старом свитере шел рыжий парень лет тридцати. Его голубые глаза смотрели вверх. Он блаженно улыбался и что-то шептал. – Пока он будет идти, – а это может быть надолго – расскажу кое-что.
Вернувшись из ссылки, Бродский попросил меня устроить его в геологическую экспедицию. Я поговорила со своим шефом, позвонила Иосифу: «Приходи завтра на смотрины. Приоденься, побрейся и прояви геологический энтузиазм». Бродский явился обросший трехдневной щетиной, в неведомых утюгу парусиновых брюках. И между ними произошел такой примерно разговор:
– Ваша приятельница утверждает, что вы увлечены геологией, рветесь в поле и будете незаменимым работником.
– Могу себе представить.
– В этом году у нас три экспедиции: Кольский, Магадан и Средняя Азия. А что вам больше нравится – картирование или поиски полезных ископаемых?
– Абсолютно без разницы.
– Позвольте спросить, а что-нибудь вообще вас в жизни интересует?
– Разумеется, очень даже! Больше всего на свете меня интересует метафизическая сущность поэзии. Понимаете, поэзия – это высшая форма существования языка. В идеале – это отрицание языком своей массы и законов тяготения; устремление языка вверх, к тому началу, в котором было Слово. Видите ли, все эти терцины, секстины, децины – всего лишь многократно повторяемая разработка последовавшего за начальным Словом эха.
Иван Егорыч привстал с кресла и поманил меня рукой:
– Будьте добры, проводите вашего товарища до лифта.
Выходя вслед за Иосифом из кабинета, я оглянулась. Иван Егорыч глядел на меня безумным взором и энергично крутил пальцем у виска.
Гости засмеялись. Кто-то даже захлопал. Ободренная успехом, женщина продолжила:
– Однажды Бродский с другом во дворе нашего института играли в пинг-понг. Я спускалась по лестнице на обеденный перерыв. Вдруг слышу крик: «Человек испытывает страх смерти потому, что он отчужден от Бога, – вопил Иосиф, стуча по столу. – Это результат нашей раздельности, покинутости и тотального одиночества. Неужели ты не можешь понять такую элементарную вещь?»
А что Броский не такой, как мы, а из «другого теста сделан», сказал мне впервые дядя Гриша, приезжавший из деревни Сковятино Вологодской области. Однажды Бродский принес новые стихи. Дядя Гриша стоял в дверях и от приглашения войти в комнату и сесть категорически отказался. Так и простоял неподвижно часа два, «прислоняясь к дверному косяку». Читал Иосиф в тот вечер много, с необычным даже для него подъемом:
Не неволь уходить, разбираться во всем не неволь,
Потому что не жизнь, а другая какая-то боль
Приникает к тебе, и уже не слыхать, как приходит весна;
Лишь вершины во тьме непрестанно шумят,
Словно маятник сна.
Когда Иосиф прокричал последнюю строку, дядя Гриша перекрестился. Я стала невольно следить за ним. Он крестился и шептал что-то почти после каждой строфы и в стихотворении «От окраины к центру».
Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
У своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
По земле проходить безтревожно.