— Лечить взялись сына моего, Самуил Ароныч, а у самих бульдожки подыхают один за другим, положенного не прожив даже. — Она нагнулась над стариком и выдернула Максикову фотографию из его рук. — Пойду я, Самуил Ароныч, — сообщила она в пустое пространство, — а вы оставайтесь…
— Ванечка, — прохрипел старик. — Ванечка… — и потянулся рукой вслед отнятой фотокарточке.
Этой же протянутой вперед рукой он ощупал перед собой воздух, но воздуха становилась с каждым мгновением все меньше и меньше, а фотографии все не было и не было. Потом вдруг резко потемнело вокруг и стало плохо видно. Но зато он услыхал, как заревело вокруг него пространство, взрывая и перепахивая землю, откуда взлетали и падали на него горячие рыхлые комья, и он подумал, что это отличная, наверное, будет земля, плодоносная и добротная. В такой земле никогда не усохнет сирень, а будет цвести вечно, и тогда можно снова хоронить в ней всех его Торек, в новой мягкой ямке, где им будет просторно и воздушно. Он прикрыл голову руками, потому что земляных этих хлопьев становилось все больше и больше, и они были все горячей и горячей, и все тверже и тверже. А потом так же резко запахло металлом и дымом, и этот запах тоже нельзя было спутать с любым другим, потому что так пахли фашистские «тигры», и это был запах страха, но только не для истребителя их, старлея Лурье. Он протянул вперед другую руку, пустую, и сразу нащупал то, что искала она: связку противотанковых гранат. И он схватил эту связку и прижал к груди, но вырвать кольцо было нечем — другая рука все еще исследовала пространство, чтобы, не дай Бог, не потерять единственного внука. Тогда он, не долго думая, ухватил кольцо зубами и изо всех сил рванул его на себя, на себя и вверх. И тут он увидал, как взорвался мир вокруг него, хорошо увидал, явственно, потому что обозревал картину сверху, сверху и немного сбоку, так, чтоб было еще видней…
В центре композиции дымился подбитый вражеский зверь, железный и вонючий, вокруг него валялись и тоже догорали, дымясь, оторванные лейтенантским взрывом рваные куски чужеземного металла. И в этот самый миг Самуил Аронович ощутил радость и легкость — не телом всем ощутил, но пространством, что обвивало его со всех сторон, и уже безо всякого дыма и вони — чистым и прозрачным. И он был абсолютно счастлив, потому что мертвы на этот раз были оба они: и танк его врага, и сам он, дедушка Лурье…
Она вышла из квартиры, оставив дверь приоткрытой, и нажала кнопку лифта. И только через пару минут, когда вслед за ней хлопнула тяжелая, нелепо выкрашенная густым голубым маслом лифтовая дверь и ободранная кабина понесла ее вниз, скрипя лифтовыми уключинами на этажных перегонах, Нина Ванюхина будто очнулась от анабиоза, в который вогнал ее качающийся стул из квартиры на шестом. В последний миг, когда кабина дотягивала последние сантиметры, чтобы окончательно замереть в самой нижней точке своей последней пироговской вертикали, она ясно осознала, что Самуила Ароновича Лурье, ненастоящего дедушки ее настоящего сына, больше нет на свете, потому что он перестал вообще быть. От этого у нее закружилась голова, но тут внезапно навстречу ей распахнулась дверь, и, позволив внешне знакомой женщине выйти, в лифт влетели, гогоча и толкаясь, два пацана. Нина вышла на воздух и, не оборачиваясь, быстро пошла по направлению к Плющихе.
Мертвым Самуила Ароновича Заблудовские обнаружили почти сразу. Фабриция Львовна, по уговору с дочерью, заходила к старику из своего соседнего подъезда ежедневно, бывало даже по два раза на день. Тем же утром, обнаружив неподвижное тело старика, она вызвала «скорую» и тут же позвонила своим в Даллас. Там была глубокая ночь, и поначалу Ирина никак не могла взять в толк, что происходит на том конце провода, отчего так кричит ее мать. А когда наконец ей удалось пробиться через нервические помехи Фабриции Львовны и понять, в чем дело, она немедленно разбудила Марика и сообщила страшное известие об отце. Потом они решили, что Ваньку будить не станут, а скажут о дедовой смерти утром. Но Айван не спал уже, потому что слышал весь разговор.
К этому времени, к июлю девяносто восьмого года, Айван Лурье успешно закончил второй курс университета, который они определили для него с учителем Циммерманом как самый подходящий. Как взрослый друг младшего Лурье, Циммерман пребывал в жизни юноши неизменно. Но оставаться подсказчиком в новой, открывшейся перед Айваном области знаний он мог лишь до середины второго курса, до тех пор, пока Айван, погрузившись в исследование теории бифуркаций, серьезнейшим образом не увлекся трудами Владимира Арнольда, знаменитого математика еще с советских времен. Собственно говоря, Циммерман и натолкнул юного друга на эту малодоступную пониманию область, где когда-то сам и завис. И зависал бы, вероятно, и впредь, но в связи с уходом в сферу бытового обслуживания пробыть там дольше Александру Ефимовичу не довелось. Ну а потом стало просто поздно.