Он знает, что я не замужем. Это и так видно, но мужчины никогда не упустят случая по такому поводу тебя подстебнуть. Хотя в своей верности я черпаю моральные силы, верность – это мое единственное неодолимое оружие. Непоколебимая надежда.
– Я никогда больше не была замужем, – произношу я тоном матери Терезы.
– Что за глупость?
Ах, вот оно что! Он еще насмехается! Значит, тридцать с лишним лет ожидания – это не доказательство любви, это не подвиг, а просто глупость! Вся жизнь моя была одна сплошная жертва, я умирала от разлуки, от невозможности обнять, поцеловать его, услышать его голос, я объявила непрерывную войну фальши и предательству, а теперь он называет мой стоицизм глупостью!
– Так, как-то в голову не пришло, много было других забот…
– Каких?
– Революционных.
Со стороны мне кажется, что я слышу Марию Реглу – мою бедную свихнувшуюся девочку.
Какого черта он смеется? Катринка и Перфекто Ратон понимают, что они здесь лишние. Ласково глядя на нас, они тактично прощаются и, взявшись за лапки, исчезают за дверной решеткой. Подозреваю, что они на время переберутся к торговцу жареным арахисом, который устроил у себя постоялый двор для тараканов. Сдаваемые внаем щели оплачиваются в валюте, так как хозяин оборудовал их наисовременнейшим образом, в соответствии с запросами и нуждами насекомых: сахар, испепеляющая жара, мусор и разная гниль повсюду. Уан говорит, с трудом сдерживая смех:
– Так уж и не было у тебя ни одного мужа!
–
– Е моё, у тебя же дырка заросла, придется отбойным молотком поработать!
– Не пошли. Я ни на миг не переставала тосковать по тебе с того самого дня, как ты ушел, так хлопнув дверью, что пришлось петли менять… и ничего не оставил мне, кроме брюха.
Лицо его становится трагически серьезным, словно он очутился на похоронах своей матери, да покоится она с миром. Дабы не усугублять ситуацию, я распахиваю настежь все окна: и те, что выходят на улицу, и в тесный дворик, и на море. У меня такое чувство, будто своими последними словами я разрушила его романтическую вселенную, позаимствованную из детективных романов, словом, сунулась туда, куда соваться категорически воспрещается.
– Что ты имеешь в виду – ничего не оставил?
Голос его заглушает птичий гомон: порхание колибри и воробьев, воркотня белых голубей. Утренняя свежесть затопляет комнату. Но легкий ветерок тут же превращается в пронзительный сквозняк, и я запираю все ставни на крючки. Во всем теле какая-то непонятная тяжесть. Тело Уана тоже источает густой поток непонятной энергии, сероватой, сковывающей. Через оконные жалюзи вихрь заносит в комнату клочки бумаги, листья, ветки, телевизионные антенны, газеты, пеленки и полотенца вместе с прищепками и веревками, на которых они сушились, знамена, двери, стекла, обрывки плакатов со стен Центрального комитета, пояса, ленты, пляжные халаты, парики, пудреницы, вставные челюсти – Уан ловит одну из них на лету и показывает мне с торжествующим видом. Предметы земные и небесные проникают в комнату сквозь щели, металл прилипает к нашим намагниченным телам. Жаркая, накаленная атмосфера давит нас примерно минут сорок. Внезапно тот же вихрь уносит все прочь – все, что принес, прихватив при этом кое-что не входящее в список: радиоприемник «Селена», мою вазочку с пластмассовыми подсолнухами, расшитые салфетки и прочие безделушки. Алтари остаются неприкосновенными. Фотография Великой Фигуры падает на пол, стекло бьется вдребезги: дурной знак. Но фигурки Богородиц с бледными, чуть кошачьими лицами остаются на местах, ничуть не изменив своих божественных поз, – вот чертовки! Внезапно Уан, вибрируя всем телом, плавно устремляется ко мне, и свою очередь и я, тоже трепеща, приближаюсь к нему. Нас притягивает друг к другу, будто мы – два магнита; тела наши слипаются, хотя в действительности никакого желания обниматься, щипаться и так далее у нас нет. Скорее, мы слипаемся, как два минерала. Холодные и бездушные. Бесчувственное объятие. Буря стихает, и звуки сона, исполняемого секстетом пропитых и прокуренных голосов, доносятся из соседней квартиры – ярость Эола сменяется мелодичной патокой.