Всеобъемлющая сексуальность работ Родена захватила и Олив. Она сумела спрессовать память тела о неприятной истории с Метли, запихать ее во что-то вроде сжатого кружка коричневатой плоти, от которого можно было увернуться, если он поднимался на поверхность сознания, – ох, вот опять, ну-ка отвернись, – но вещи наподобие «Женщины, присевшей на корточки» воскрешали его в памяти, словно отогревая замерзшую змею. Данаида была прекрасна. Белая, сверкающая, она в отчаянии выгнула спину, пряча лицо в камне. Мраморные волосы стекали по голове застывшими белыми волнами. Она обитала в подземном мире – ее вместе с пятьюдесятью сестрами осудили за убийство мужа и приговорили бесконечно таскать воду в решете: символ вечных, тщетных усилий. Но она была настолько прекрасна, что дух захватывало. Олив робко тронула ее ухо одним пальцем затянутой в перчатку руки. Том сосредоточился на ее красоте. Он не желал иметь ничего общего с Уайльдом.
Джулиан не прочь был бы познакомиться с Уайльдом, хотя Уайльд как идея ему не нравился. Он стоял в нескольких шагах от Штейнинга и Хамфри Уэллвуда, пока они пожимали изгою руку. Они пожали руку и Родену, и Джулиан им позавидовал. Уайльд выглядел ужасно. Кожу покрывали ярко-красные пятна, которые он безуспешно пытался замазать какой-то пудрой, кремом или и тем и другим. Меж мясистых губ зияла черная дыра там, где выпали передние зубы и не были заменены мостом. Уайльд был очень тронут тем, что Штейнинг его узнал, – «Вам еще предстоит свершить великие дела на сцене, а мне осталось лишь шелестеть, подобно сухим листьям на ветру». Он представил Паниццу: «Мой собрат по несчастью,
– От него ужасно разило, – рассказывал потом Хамфри жене. – Я отдал ему все, что у меня было в карманах, потому что от него так ужасно пахло и я ощутил себя виноватым в этой вони. Так он и стоял, зловонный, перед «Вратами ада». Он поплелся прочь… ему было очень стыдно, что я дал ему денег… он бормотал, что пойдет выпьет мятного чаю. Его рот сам по себе как врата ада.
Они осмотрели «Врата ада». Каждый увидел свое. «Врата» были призраком того, что ждало их в будущем. Многие великие фигуры прекрасных и проклятых людей еще не были укреплены на двух белых плитах, которые выглядели почти абстракцией – с таинственными завихрениями и грубыми спиралями из алебастра. Но вздымающиеся колонны каркаса и вдавленное пространство тимпана кишели человеческими фигурами, сплетенными друг с другом разнообразными – хищными, похотливыми и отвратительными – способами. Джулиан знал Данте, которого читал в память о покойной матери. Он стал искать круги ада, но не нашел и затерялся в водовороте фигур. Тома удивило, что в аду столько мертвых младенцев. Олив мрачно дивилась отвратительной фигуре старухи, очень древней старухи, которая не то поднималась, не то падала вдоль левой колонны; падшая плоть была любовно и безжалостно показана в мельчайших деталях – пустые, плоские груди, иссохшие бедра, висящий мешок живота. Мертвый ребенок попирал ногами голову старухи, другой прижимался лицом к ее животу. Олив стояла в бледно-розовом платье, в шляпе с розами, сжимая ручку хорошенького зонтика цвета розового румянца. Она злилась на скульптора за то, что он наблюдает увядание плоти с такой неразличающей радостью, – Олив решила, что это не любовь и не ненависть, но удовольствие от любого рода власти. И Олив ощутила эту власть над собой, но продолжала стоять, розовая и чарующая. Она, как и Чарльз – Карл, видела мидинеток и публичных женщин и сказала себе с реализмом северянки: «Кабы не милость Божия, и то, что мне повезло с лицом и фигурой, и великодушие и эксцентричность Хамфри, так шла бы и я». Она заметила, что скульптор косится на нее. Раздевает глазами? Что он видит, этот человек, умеющий изваять греховную страсть, стыд, бесстыдство и ненасытность женщины? Она скромно опустила глаза в тени полей шляпы, крутанула задом под юбкой и двинулась к Просперу Кейну.