Филипу «Врата» были невыносимы. Еще более невыносимы, чем «Женщина на корточках», потому что они, как и то, что заполняло его мысли, были узором сплетенных человеческих тел. Филип не мог ни выделить, ни анализировать этот узор, хотя тот пересиливал его, уничтожал. Филипу захотелось изорвать свой альбом для рисования, но он упрямо вытащил его и принялся рисовать один ритм, который точно уловил, – повторяющиеся круги танца на тимпане, груди и ягодицы, щеки и кудри, сплетенные с ухмыляющимися черепами и гротесками. «Он думает пальцами, касаясь, – понял Филип. – Не успевает он закончить одну форму, как она подает ему идею для другой. Интересно, бывает ли так, что он теряется и не находит очередной формы? Наверное, нет – он, наоборот, боится, что никогда не вывалит из себя все теснящееся внутри».
Рисование его успокоило. Он присел на корточки у края плиты и придумал систему обозначений, чтобы все быстро срисовать. Скорее всего, они потащат его есть французскую еду, и он не успеет увидеть…
На альбом упала тень. Филип поднял взгляд. На него сверху вниз смотрел Роден, вглядываясь в рисунок. Филип прижал альбом к груди.
–
Лицо у Филипа было красное и потное. К ним подошел Бенедикт Фладд. Роден перевернул лист:
–
Филип разобрал слово «Палисси». Он посмотрел на Фладда, а потом автоматически протянул руки к скульптору и изобразил жестом глину на гончарном круге. Фладд густо расхохотался, повторил жест и произнес:
– Бенедикт Фладд,
Роден сказал, что знает работы Фладда. Он постучал пальцем, в который въелась глина, по человечкам – гибридам жьенской майолики и Глостерского канделябра – и назвал их интересными. «Погодите», – произнес он, открыл шкаф и достал большую зеленоватую селадоновую вазу с изогнутой женской фигурой, вырезанной на глазури. Он сказал, что делает эти вазы сам на Севрской фарфоровой мануфактуре.
– Во всех формах глины есть чему поучиться, – сказал он. И обратился к Фладду: – Я знаю ваши работы. Вы мастер.
Фладд провел пальцами по фарфору, как раньше – по телу «Женщины, сидящей на корточках». Он был в хорошем настроении – бодр и благодушен.
На движущейся мостовой он начал разглядывать женщин и комментировать, вполголоса обращаясь к Филипу, их формы и настроение. Он спросил, весело ли Филипу:
– О, смотри, какая бабенка, губки надула, вон стоит, в блестящей шляпке… ну что скажешь, расширяешь ты свой кругозор?
– Тут всего слишком много. Слишком много, слишком хорошее, слишком новое, и все сразу.
– И слишком возбуждает, надо полагать… столько плоти едет мимо по мостовой.
– Едет, плывет, стоит, – со вздохом ответил Филип, – слишком много.
– Видно, мне следует выполнить свой долг и присмотреть за твоим образованием, – сказал Фладд. – Пойдем кое-куда сегодня вечером. Вдвоем.
Бенедикт Фладд – точнее, Проспер Кейн от его лица – продал очень большую темно-синюю вазу с дымкой бледно-золотых драконов Зигфриду (он же временами Самуил) Бингу. Теперь у Фладда в кармане лежали французские деньги. Он вел Филипа по улицам – то темным, то ослепительно-ярко освещенным, то молчаливым, то звенящим пронзительными голосами – и наконец привел на узкую улочку с высокими домами, где из окон верхних этажей, из-за ставень, падали иглы света. Фладд повелительно постучал в один дом, и вскоре им открыла аккуратная горничная в темном платье. Фладд сказал по-французски, что мадам Марешаль его ждет. Он представил Филипа как своего ученика – это слово лишь недавно появилось в их отношениях, и Филип опознал его во французской речи.