Больше на клочке читать было нечего. Бабаня взяла его у меня, свернула и опустила за пазуху. Минуту посидела, подперев кулаком щеку, а затем поднялась и начала торопливо надевать кофту, подбирать под полушалок волосы.
—Вот чего, Олюшка, вот чего, Ромашка,— заговорила она.— Побегу я с Макарычем потолкую. Страшусь. Ну-ка да явится околоточный. Другой-то раз за Еремевну не сойдешь. Вы запритесь и сидите себе. Незнакомых не пускайте. Постучат, постучат да и уйдут. Я живо вернусь.
Оля в одно окно смотрит, я — в другое. На Самарской народу— в глазах рябит. Люди — роями возле листков. Полицейские разгоняют собравшихся, срывают листки и турчат, турчат в свои тревожные свистки. У столба, к которому был прикручен околоточный,— целая толпа. Тут и мужики, и бабы, и ребятишки. Полицейский, коренастый, приземистый, мечется вокруг, пытается прорваться к столбу, а его отжимают, отталкивают. Он топает ногами и истошно, по-бабьи кричит:
—Азайди-и-ись!..
Никто не уходит. Наоборот, к столбу подбегают все новые группы людей.
Полицейский отошел от толпы, вытер лицо шапкой, сунул ее под локоть и принялся свертывать цигарку.
Оля чему-то смеялась, а у меня на душе было тревожно.
Со стороны Балаковки показалось несколько верховых. Они вымахнули на Самарскую и, рассыпавшись по всей ширине улицы, пошли внамет.
Толпа загудела, закричала, шарахнулась от столба в разные стороны.
Верховые, вздыбив облако снежной пыли, пронеслись улицей. За ними пара саврасых промчала сани с ковровым задком. Держась за плечо кучера, в санях стоял ротмистр Углянский. Оля отскочила от окошка, прижалась спиной к простенку, испуганно пролепетала:
—Жутко-то как!..— Помолчала, потеребила конец косы и грустно сказала: — За вчерашние листовки Углянский тетечку в арестантскую увез, а за нынешние — кого же?
Еще читая листок, сорванный бабаней со спины околоточного, я догадался, что написал его Макарыч. На моих глазах он писал в своей записной книжке и, передавая ее дяде Сене, сказал: «Надо костьми лечь, а к утренней заре все сделать». «Кого Углянский увезет в арестантскую за нынешние листки? Только Макарыча, только дядю Сеню»,— с ужасом думалось мне.
Я натянул на босые ноги сапоги и побежал к вешалке за поддевкой.
Куда?—догнала Ольга.
Домой, домой! — бормотал я, отталкивая ее.
Никуда ты не пойдешь! — топнула она ногой.— Думаешь, я пихаться не умею? Вот, вот!..— От ее быстрых и сильных толчков у меня закружилась голова, стало темнеть в глазах.
В коридоре задребезжал звонок.
—Вон бабанечка пришла! — обрадованно воскликнула Оля и побежала из залы.
Я сидел на диване вконец обессиленный.
Оля вернулась в сопровождении Махмута.
В первую секунду я не узнал его. На нем черный плисовый бешмет, отороченный по вороту и поле желтым мехом, за голубым кушаком — белой дубки рукавицы, шапка из мелкой черной мерлушки, на ногах — белые чесанки с новыми галошами.
—Видал, какой Махмут нынче? — Он подбоченился, сощурил и без того узкие глаза, рассмеялся.— За одна ночь мы счастливый сделался. Как в сказке прямо. Айда сюда! — махнул рукой Махмут, подойдя к окну.— Айда, гляди, какой моя рысак теперь.— Он схватил меня за руку и потащил к окну.— Гляди, пожалуйста.
Сначала я увидел знакомые санки с выгнутым козырьком, а затем серого, в темных яблоках коня. Чистый и гладкий, он лоснился и сверкал наборной сбруей.
—Ай-ай, какой конь!—восхищенно тянул Махмут.— Бежит— искры с копыт сыплет. Помирать с такой рысак буду.
Лошадь была красивая. Махмут счастливый, но я думал о Макарыче, о дяде Сене; хочу спросить Махмута про них и боюсь. А он уселся на диван, раскинул полы бешмета и, поглаживая свои колени, рассказывает:
—Вас вчера привозил, домой ехал. Мал-мал кушал, спать ложился. Сапсем спал, да Евлашихин дворник будил, велел: живо Горкин бежать. Прибегаем, а у Митрия Федоры-ча ^праздник. Жена приехал. Уй, красивый у него жена! Высокий, стройный, нарядный. Горкин вина мне бокал подносил, со мной чокался, приказал рысаков закладывать и его с женой катать. Мы быстро запрягал, к крыльцу подавал. Горкин с женой шуба одевался и требовал во всю ночь ехать куда глаз смотрит. Покатил я их за Балаково, в степь. С ветром катил. Туда-сюда двадцать пять верст как на крыльях летели. Вернулся домой, жена Горкин благодарить стала. Сумочку открыла и золотой десятка мне дала. Митрий Федорыч тот золотой брал, в снег забрасывал, жену укорял. Не по чести, сказал, одариваешь, и приказал коренной рысак из оглоблей выводить. Вывел я, а он повод шею мою мотал, говорил: «Вот, Ибрагимыч, моя плата за прогулка».— Махмут рассмеялся.— Веду рысак домой, думаю — сон. Прямо башка кругом! «Кто с ума сходил, думаю, Махмут Хусаинов ай Митрий Горкин?» — Рассмеявшись, он вдруг схватился за шапку.— У-уй, беда какой! От радости языком болтал, забывай дело. Мы, Ромашка, за тобой приехал, за тобой, Ольгашка. Живым делом собирайся, изба замки вешай — и трогаемся.
—Куда? — растерянно спросила Оля.