—Э-з-э, Ольгаша, зачем плачешь, глаза портишь! — воскликнул Махмут, входя в залу.— Не надо. Давай ехать.
Усаживая меня в сани и укутывая в тулуп, он грозил пальцем:
—Твоя больной, Ромашка, ртом дышать не надо. Искренность, добродушие и заботливость Махмута обо
мне, об Оле растрогали меня.
На козлах он сидел прямой, стройный, широкие лопатки под плисовым бешметом плавно расходились и сходились. Ветер упруго бил мне в лицо, по сторонам улицы мелькали дома, заборы, ворота, палисадники, искрился на солнце снег. Но все это виделось краем глаза. Я смотрел и не мог насмотреться на Махмута.
С Самарской он повернул рысака на широкую Мариин-скую, потом в переулок. И еще в переулок. Мелькнула пожарная каланча, пронесся базар с растекшейся за решетчатой изгородью темной толпой, и вот он, флигель. Зеркальным блеском сверкают на вывеске аршинные буквы:
Ворота были открыты, и Махмут вкатил прямо во двор.
У крыльца стояли широкие сани с ковровым задком. Лошади, укрытые полосатыми попонами, поматывали торбами. На крыльце, постукивая нога об ногу, топтался полицейский.
—И-их ты, какая тут дела! — протянул, удивляясь, Махмут Ибрагимыч.
В сенях меня встретила бабаня. Никогда не видел я у нее такого лица. Серое, неподвижное, будто окаменелое.
—Иди, сынок.
Сказала она это твердо, но я не заметил, чтобы у нее пошевелились губы.
В каморе все было сдвинуто с мест. Постели — и моя и ба-банина — взбугрены, укладка раскрыта, вещи из нее беспорядочной кучей валялись на столе, две доски в полу приподняты, и под них подсунута поваленная на ребро скамейка.
В дверях горницы, опершись плечом о косяк, стоял полицейский. Шашка в рыжих ножнах с медными ободками ерзала в складках его шинели. В первое мгновение у меня внутри что-то гулко лопнуло и с тонким звоном рассыпалось. Я еще раз окинул взглядом камору, полицейского, понял, зачем он здесь, и удивился спокойствию, которое вдруг влилось в меня, заглушая звон и освобождая дыхание.
Бабаня, помогая мне снять поддевку, сокрушенно бормотала:
—Не расхворался бы ты опять...
Но я чувствовал себя сильным и крепким. Оля рассказывала мне, что, перед тем как увезти Надежду Александровну в арестантскую, ротмистр Углянский с полицейскими вот так же все перекопали у них в доме. «Ничего не нашли, а тетечку увезли»,— будто вновь услышал я трепетный Олин полушепот и подумал: «А не увезли ли уж Макарыча?»
—Макарыч где? — осторожно спросил я бабаню.
Она качнула головой в сторону горницы.
Обдернув рукав фуфайки, я двинулся туда. Полицейский загораживал дверь. Спина широкая, перехваченная желтым ремнем. Постучал ногтем по ремню. Полицейский обернулся, грозно глянул на меня, но посторонился.
В горнице, за столом, у одного конца сидел хозяин, у другого— ротмистр Углянский. Волосы у них были встрепаны, глаза гневно сверкали. Горкин грохнул по столу кулаком, что-то выкрикнул сорванным голосом. Ротмистр вскинул плечи, судорожно расстегнул китель и раздвинул полы. Макарыч сидел у окна и спокойно наблюдал за ними. Взглядом он поманил меня к себе и пододвинул ногою стул. Я прошел, сел, прижавшись к его локтю.
Обыск еще не закончен, господин Горкин,— сказал ротмистр.
Эх, голова твоя садовая!—насмешливо протянул хозяин.— Не там искать начал. В моем заведении все может быть, но чтобы листовками занимались — извини. Что ты вот возле него закружился? — указал он на Макарыча.— Доверенный мой. Без него я прах мертвый. А у тебя подозрения: порядками он недоволен... Да если хочешь знать, я и сам ими недоволен. Вот раскрывай свой портфель и записывай следствие. Купец первой гильдии Горкин Дмитрий Федорович ведет недозволенные разговоры!—Хозяин раскраснелся и заходил по горнице.— В губернском управлении и военных интен-дантствах Саратова, Казани, даже в Баронске сидят сукины сыны, подлецы и воры. Казну грабят, и никакая тайная полиция, хоть она и царская, не видит этого и видеть не желает. Пиши. Я под этими словами сто раз подпишусь. Ну?!
Это доказать надо.
Так ты же доказать должен.
Не наше дело,— улыбнулся Углянский.— Жуликами, ворами и казнокрадами мы не занимаемся.
Где тебе заниматься! — расхохотался хозяин.— У жулика живешь, на его перинах спишь.
Это уже оскорбление!—воскликнул Углянский вскакивая.
Ты подожди оскорбляться. Мы еще шампанское с тобой пить будем. А вот портфельчик свой раскрой да запиши. Двух лет еще не прошло, как мой Макарыч да, по-твоему, его неблагонадежные друзья Поярков и Сержанин положили мне в карман полтора миллиона, а воинству нашему отправили больше восьмисот тысяч пудов хлеба, сорок тысяч пудов гороха, восемнадцать тысяч пудов пшена да больше тридцати тысяч пудов мяса. Вот какие они неблагонадежные. А ты,
Макарыч сидел у окна и спокойно наблюдал за Горкиным и Углянский