- Мабуть, ружье?
- Настоящее?
- Настоящее, должно буть, - нерешительно говорит Еремей.
- Вот, Тёмочка, - говорит подошедшая и присевшая Таня, - вырастайте скорей да в офицеры поступайте... сабля сбоку, усики такие...
- Я не буду офицером, - равнодушно говорит Тёма, задумчиво смотря в огонь.
- Отчего не будете? Офицерам хорошо.
И Еремей соглашается, что офицерам хорошо.
- Енералом будете, як папа ваш.
- Мама не хочет, чтобы я был офицером.
- А вы попросите.
- Не хочу. Я ученым буду... как Томылин.
- Не люблю я их; я одного учителя видала, - такой некрасивый, худой... Военный лучше... усики.
- У меня тоже будут усы, - говорит Тёма и старается посмотреть на свою верхнюю губу.
Таня смотрит и целует его. Тёма недовольно отстраняется.
- Зачем ты целуешь?
- Скорее расти будут усы...
- Отчего скорее?
Таня молча смотрит лукаво на Еремея и улыбается. Тёма переводит глаза на Еремея, который тоже загадочно улыбается и весело глядит в печку.
- Еремей, отчего?
- Да так, она шуткует, - говорит Еремей и медленно встает, так как топка печки кончилась.
Тёма тоже встает и идет.
В столовой Зина, придвинув свечку, осторожно держит над ней сахар, который тает и желтыми прозрачными каплями падает на ложку, которую Зина держит другой рукой.
Наташа, Сережа и Аня внимательно следят за каждою каплей.
- И я, - говорит Тёма, бросаясь к сахарнице.
- Тёма, это для Наташи, у нее кашель, - протестует Зина.
- У меня тоже кашель, - отвечает Тёма и с сахаром и ложкой лезет на стол. Он усаживается с другой стороны свечи и делает то же, что Зина.
- Тёма, если ты только меня толкнешь, я отниму свечку... Это моя свечка.
- Не толкну, - говорит Тёма, весь поглощенный работой, с высунутым от усердия языком.
У Тёмы на ложку падают какие-то совсем черные, пережженные, с копотью, капли.
- Фу, какая гадость, - говорит Зина.
Маленькая компания весело хохочет.
- Ничего, - отвечает Тёма, - больше будет... - И он с наслаждением набивает себе рот леденцами в саже.
- Дети, спать пора, - говорит мать.
Тёма, Зина и вся компания идут к отцу в кабинет, целуют у него руку и говорят:
- Папа, покойной ночи.
Отец отрывается от работы и быстро, озабоченно одного за другим рассеянно крестит.
Тёма у себя в комнате молится перед образом богу.
Медленно, где-то за окном, с каким-то однообразным отзвуком, капля за каплей падает с крыши вода на каменный пол террасы. "День, день, день" раздается в ушах Тёмы. Он прислушивается к этому звонку, смотрит куда-то вперед и, забыв давно о молитве, весь потонул в ощущениях прожитого дня: Еремей, Кейзеровна, дочка Бориса Борисовича, Томылин с матерью...
"Вот хорошо, если б Томылин был мой отец", - думает вдруг почему-то Тёма.
Эта откуда-то взявшаяся мысль тут же неприятно передергивает Тёму. Томылин в эту минуту как-то сразу делается ему чужим, и взамен его выдвигается образ сурового, озабоченного отца.
"Я очень люблю папу, - проносится у него приятное сознание сыновней любви. - И маму люблю, и Еремея, и Бориса Борисовича, всех, всех".
- Артемий Николаевич, - заглядывает Таня, - ложитесь уже, а то завтра долго будете спать...
Тёма неприятно оторван.
Да, завтра опять вставать в гимназию; и завтра, и послезавтра, и целый ряд скучных, тоскливых дней...
Тёма тяжело вздыхает.
VIII
ИВАНОВ
Через несколько дней Борис Борисович умер. Мать его и тетка поступили в приют, жена и старшая дочь, заботами Аглаиды Васильевны, попали в институт, жена - экономкой, дочь - классной дамой. Младшую дочь Аглаида Васильевна взяла к себе, а бывшую у нее фрейлейн устроила надзирательницею детского приюта.
На место Бориса Борисовича пришел толстый, краснощекий молодой немец, Роберт Иванович Клау.
Ученики сразу почувствовали, что Роберт Иванович - не Борис Борисович.
Дни пошли за днями, бесцветные своим однообразием, но сильные и бесповоротные своими общими результатами.
Тёма как-то незаметно сошелся с своим новым соседом, Ивановым.
Косые глаза Иванова, в первое время неприятно поражавшие Тёму, при более близком знакомстве начали производить на него какое-то манящее к себе, особенно сильное впечатление. Тёма не мог дать отчета, что в них было привлекательного: глубже ли взгляд казался, светлее ли как-то был он, но Тёма так поддался очарованию, что стал и сам косить, сначала шутя, потом уже не замечая, как глаза его сами собою вдруг скашивались.
Матери стоило большого труда отучить его от этой привычки.
- Что ты уродуешь свои глаза? - спрашивала она.
Но Тёма, чувствуя себя похожим в этот момент на Иванова, испытывал бесконечное наслаждение.
Иванов незаметно втянул Тёму в сферу своего влияния.
Вечно тихий, неподвижный, никого не трогавший, как-то равнодушно получавший единицы и пятерки, Иванов почти не сходил с своего места.
- Ты любишь страшное? - тихо спросил однажды, закрывая рукою рот, Иванов во время какого-то скучного урока.
- Какое страшное? - повернулся к нему Тёма.
- Да тише, - нервно проговорил Иванов, - сиди так, чтобы незаметно было, что ты разговариваешь. Ну, про страшное: ведьм, чертей...
- Люблю.
- В каком роде любишь?
Тёма подумал и ответил:
- Во всяком роде.