— Грачи к тебе прилетели; принимай, коли охота… Ноги щепкой вытри, бестолочь!
— Это вы, друзья? — радостно воскликнул Парфен Янкудиныч, выходя из комнаты и застегивая ворот рубашки. — Ну, здравствуйте! И ты, Мавруша, пришла проведать? Добре, добре… Идите в хату чай пить.
После четвертого стакана я сказал:
— Вот Маврушка насчет книжек все думает: что там за книжки присланы в волость?
— И ты думаешь, — сказала девочка. — Мы оба…
— Ага, насчет книжек — дело! — воскликнул учитель и рассказал нам, что сейчас при волости будет бесплатная земская библиотека, откуда можно будет получать всем книги.
— Книга — нужная вещь: она — друг, — наставляет учитель нас. — Книга учит жить людей; непременно запишитесь.
Через неделю я получил: "Вениамин Франклин, его жизнь и деятельность" и "Полное собрание сочинений И. С. Никитина", а Мавра — "Австралия и австралийцы" и "Параша-Сибирячка".
Обе книжки я прочитал в один присест — за вечер и ночь. Несколько раз мать поднималась с постели и насильно тушила лампу, хлопая меня по голове, отец грозил выбросить в лохань "дурацкие побасенки", потому керосин теперь — четыре копейки фунтик, но я, переждав, когда они засыпали, снова зажигал огонь и читал.
Утром слипались глаза от бессонницы. Ползая по распаханным грядам и подбирая картофель, я несколько раз чуть не уснул, за что отец кричал на меня и называл нехорошими словами, а в душе у меня-то вставала светлая, чужая и далекая земля и в ней дерзкий человек, затеявший борьбу с небом, то грустные, тоскующие песни, так складно сложенные, такие звучные, простые и понятные.
Дотянув кое как до обеда, я убежал с книгою стихов в амбар и снова перечитывал их, а вече ром, при огне, сам написал стихотворение, озаглавив его:
НАША ЖИЗНЬ
Начиная с крайнего двора, я перечислил всех осташковцев — какие они есть:
И так — до другого конца — всех под ряд. Заканчивалось мое писание так:
Ребята, выслушав на следующий день мою песню, пришли в восхищение.
— Вот это важно, — сказали они, — только знаешь что? — матерщинкой ее надо подперчить — слов пятнадцать!.. Тогда понимаешь, скус другой, петь будет можно…
— А если так — без матерщины? — пробовал защищаться я. — Ее и так бы можно спеть,
— Ну, брат, не та материя! — засмеялись товарищи. — Про всех бы, знаешь! Подошел к окну и выкладывай, что надо, а матюком — на смазку, чтоб не отлипло? Как там у тебя про старосту?
Я прочитал.
— Ну, вот! А тут бы — обложить его, ан смеху-то и больше-б.
Шумной оравой мы бегали вдоль деревни от окна к другому, распевая с гиком и присвистом срамную песню.
Вдогонку нам летали поленья и кирпичи; визгливые и злые бабьи голоса посылали проклятья и невероятные пожелания распухнуть, подавиться колом. А на утро говорили:
— Володимеров, грамотей-то, что, сукин сын, выдумал! Старшине бы пожаловаться!
— Поумнел, безотцовщина! Косить да пахать не умеет, а матом лаяться да песни зазорные петь — мастер! Горячих теперь бы дать с полсотенки, кутенку, — пускай заглядывал бы в зад…
Пришедшую с жалобой Оришку отец выругал и выгнал из избы, а когда мы остались вдвоем, сказал мне:
— Начитался, стерва? Сам умеешь песни складывать? — и бил до тех пор, пока мог — кулаками и за волосы.
А через день, когда я побежал в лавку за мылом, меня увидал Митроха.
— Поди ко мне, малец, на пару слов, — кивнул он пальцем.
Я бросился в сторону, и Митроха пустил в меня железными вилами, которые держал в руках. Одним рожком они воткнулись мне в ногу — повыше колена; я упал. Тогда он подскочил ко мне, бледный, говоря:
— Не сказывай дома — я тебе копейку дам!.. На борону, мол…
8. Утятники
Гранью моего детства было событие, происшедшее год спустя, летом, в ночь под Илью-пророка, когда мне шел тринадцатый год. Я был судим тогда в числе шести, всем осташковским обществом, как вор, и ошельмован, как вор.
Вспоминать этот вечер и, особенно, этот день — годовой праздник Ильи-Наделящего — тяжело, но я решил ничего не утаивать: пусть будет так, как было.