Вот она становится у́же, у́же, еще шаг – и, кажется, кончилась. До этого места он дошел в прошлый раз. Дальше лишь редкие, слабые выступы на почти отвесном склоне, и надо продвигаться осторожно, тщательно выискивая опору для ног, цепляясь пальцами за камни. Внизу, метрах в пятнадцати, ревет Енисей, сталкиваясь с обрушившимися когда-то глыбами, со стенами скалы.
За несколько минут Сергей сделал с десяток шагов, и вот впереди совершенно непроходимый участок, большой козырек выгибает тело, словно хочет не пустить, сбросить… Сергей отдохнул, прижавшись к мертвому камню, крепко держась за выступы; старался не слушать монотонный, усыпляющий рев, не представлять, что внизу пропасть и камни – запросто можно занервничать, испугаться, потерять равновесие… Потом стал возвращаться.
Он попробовал пробраться с другой стороны, но там место и вовсе гиблое… Неудача испортила настроение, потянула за собой невеселые мысли, воспоминания. Всё, в чем он остро сомневался и чем мучился последние недели, теперь стало до смешного ясно и просто, и сам себе он казался смешным, долго плутавшим на ровном, открытом месте. И вот вдруг точно открылись глаза… И короткие свидания с Надей представились ему теперь только стыдной, грязной попыткой утолить животные желания, прикрываемые с его стороны лживыми словами о каких-то серьезных отношениях, предложениями помочь ей в хозяйственных делах. Надя оказалась проще и честнее. Она понимает – возьми его, сделай его жизнь такой же, как и жизнь большинства деревенских, и очень скоро она станет для Сергея злейшим врагом. И он убежит – попробует, не выдержит и убежит… Но и так, так как сейчас, он тоже не может. И так, как до той ночи в Пасху, пока он лишь поблизости от Нади, тоже… Не лучше ли сейчас, пока еще не затянуло, пока узелок еще можно распутать, вернуть все как было… Нет, все равно придется разрывать, придется сбежать. Да, собрать вещички и уехать…
«Сережа, пожалуйста, не будем про это. Не надо, – просила, перебивала его Надя, когда вчера вечером он снова попытался заговорить о ней и о себе, обсудить их отношения; он что-то смущенно и неискренне бормотал о том, что хочет быть с ней, работать, что любит ее и хочет делить с ней ее труд, ее нелегкую жизнь, не может просто наблюдать со стороны… – Ты художник, у тебя свое дело, своя есть работа. Измучаешься просто, перегоришь, рваться будешь… Земля, она с виду такая мягкая, а руки-то сушит, разъедает почище известки…»
И он сейчас с ясной отчетливостью, удивляясь и испуганно радуясь этой пришедшей вдруг отчетливости, словно исцелению и прозрению, вспоминал жителей деревни, их голоса, их лица, морщинистые, темные, измученные будто долгой тяжелой болезнью; их изуродованные работой кривые фигуры, большие руки с короткими, толстыми, негнущимися пальцами, привыкшие к грубым, крупным предметам; вспомнилось, как листал Филипьев альбом с репродукциями – казалось, он впервые держит в руках книгу: пальцы не слушались, не могли прихватить страницу, перелистнуть, царапали глянцевую бумагу, Филипьев всё порывался наслюнить палец, но вовремя спохватывался и в конце концов, ворча, отложил альбом… Или эта директриса школы, Ирина Антоновна. Она, не исключено, слегка ненормальная… Надя рассказывала, что Ирина Антоновна лет десять назад съездила по путевке на Черное море, набрала там на память камешков, а теперь иногда рассыпает их на пол и ходит по ним, смеясь от счастья… Надя сама не видела – соседка директрисы рассказала…